Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хвастался, да, но ведь я никогда не наносил вам решительного удара, признайте.
Да, я делал ошибку за ошибкой! Но и вы, мои товарищи, делали ошибки по отношению ко мне! И моё незлобивое сердце не надо было так сразу добивать – оттого в нём и родились дурные чувства! А что я оберёг Александра Иваныча при аресте рабочей группы, не дал арестовать и его – этого вы мне в заслугу не ставите? А что портрет Александра Иваныча с его трогательной надписью висел в моём кабинете до самого дня назначения в министры – этого вы мне уже не зачитываете? Конечно, теперь об этом уже никто не вспомнит. Конечно, теперь все будут правы, а только я один виноват больше всех. Я чувствовал это с первого дня! Но господа, но друзья, но товарищи! – я просто заблудился в этом лабиринте! Я, конечно, вёл не ту политику, которую нужно было вести! Я совершил громадный промах и – поверьте, поверьте, Павел Николаич, это заставляет меня глубоко страдать! Я взял курс, который не подходил к настроению страны, – о, как я в этом каюсь сейчас, если бы вы знали! Да, я вёл себя исключительно вредно, я всё время эволюционировал не в ту сторону, куда нужно, – но вы же не считаете меня врагом Государственной Думы принципиально, вообще, как таковой? Ведь я же ваш! я же ваш – плоть от плоти! Ведь вот, Михаил Владимирович на Новый год публично не подал мне руки – а чем я ответил? шуткой и забвением! Ах нет, я вижу, вы не вполне доверчиво ко мне относитесь, это меня сокрушает! Да, да, вы верно заметили – я хочу увильнуть? Я и сам это почувствовал, а вы каждый раз не давайте мне увильнуть. Что я пошёл в министерство – это была более чем ошибка, – это было несчастье! Несчастье всей моей жизни, теперь я вижу! Но в тот момент во мне играло честолюбие, оно бегало и прыгало – и я всё поступал непродуманно, несознательно! А роковая моя ошибка была – поверить, что надо сохранять тот режим до конца войны. Ведь я – не твёрдого характера, вы знаете, я сильно поддаюсь обстановке. Я попал в такую среду – и это моё несчастье. Меня окружали нездоровые люди. Неосторожность – моя отличительная черта, мне казалось – я подойду и не замараюсь. Я попал к Бадмаеву благодаря моей болезни. И там этот кружок. Я встречался с этими людьми – и всё ближе, ближе, первоначальные мои опасения притуплялись, притуплялась нравственная брезгливость. Сперва Распутин был мне неприятен, а потом я к нему привык. Ну, виделся раз пятнадцать, но дружен с ним я быть не мог. Да, трудно отрицать, во время министерства я поддерживал правых – но, поверьте, всегда без восторга, это была для меня сделка с совестью! Мне совершенно несвойственно быть крайне правым, это противоречит моему существу. Да, я в сердце своём всегда оставался радикалом, неужели вы этого не чувствовали?… Да, я льстил и Маркову-Второму, о, какая низость, как мне это больно вспомнить! Да, я заискивал и перед князем Андрониковым, но я должен был обезоружить всякое вредное влияние… Распустить Думу? Не буду скрывать, в душе колебался, но никогда не пришёл к такому окончательному убеждению. Скажем так: моя вина, что я не голосовал против перерыва её работ. Да я никогда не считал, что можно править без Думы! Провокации? Клянусь, никогда ни за что не допустил бы! Просто всё переменилось от момента, как я стал министром, – меня стали так поносить, меня стали так уничтожать, но ведь я тоже человек! Эта слепая ненависть, которая ко мне повсюду родилась, особенно благодаря газетам, сплетни, клевета, устная и печатная, скопом и в одиночку… Я был раздавлен! Да неужели же ничего, кроме зла, я за всю жизнь не делал? Грех немалый и за Михаилом Владимировичем: почему, за что он оттолкнул меня, обидел, отогнал от фракции октябристов, от своих? Или вам передавали, что я в разных компаниях обещал, что спасу Русь православную и разделаюсь с революцией? если нужно – даже спровоцирую её выступление? Но это я для красного словца. Уверяю вас! Хвастался? Ну, если хотите – хвастался. Но этому не надо придавать значения. Ах, Фёдор Измайлович, но вы всегда меня загоните в угол, да разве я брался когда-нибудь против вас спорить? Вы знаете, я неспособен к связному изложению, я впадаю в область предположений, меняющих смысл всего происходящего. Я не знаю, верны ли мои предположения, но и не считаю себя вправе от вас скрывать. Я допускаю, что Штюрмер, Хвостов, Белецкий были немецкие шпионы. Тогда я этого не понимал, но теперь начинаю так понимать. Белецкого? Да, посещал, ах, вы меня поймали, после отставки, – мне было его жаль. Ну и – да, думал конечно, что он почти наверняка опять пойдёт вверх… Господа, я усердно прошу указывать мне, что я должен говорить, я опасаюсь промедлением возбудить ваше неудовольствие… Да, я чувствую страшную тяжесть того дела, которое я на себя принял. Но против режима, которому я взялся служить, я не совершил ничего. Денежных шашней? Никаких. Да неужели я грешнее всех? В чём мой грех? Против закона я не грешен, а против всей своей жизни грешен, ибо сам не понял себя, и меня не поняли. А в Думе было моё спасение! И был бы сохранён работник для родины и счастливый человек. А теперь-то я болен, измучен. Я сделался каким-то чудовищем. Но поверьте – я не имел злой воли, я могу присягнуть… Я не понимаю, откуда возникла эта ужасная атмосфера между нами… В жандармском мундире пришёл на бюджетную комиссию? – и это мне поставили в жестокий упрёк. Но, господа, я оттуда сразу ехал в Царское на представление, и у меня просто не оставалось времени переодеться. Ах, вот тогда на встрече с вами, на квартире Михал Вла… О, вы всё, вы всё припоминаете мне… Павел Николаич, какой вы нехороший, Анна Сергеевна добрее вас, она бы так не стала… Да, каюсь, каюсь, в те первые дни мне казалось это лестно, надеть мундир… Я сравнивал себя со Столыпиным? Ну что ж, не помню, но вполне допускаю. Ах, друзья мои, я сам за себя боюсь, но со мной иногда бывает, что я соскакиваю… У меня бывают странные фразы, вы замечали это немного во время нашей парламентской поездки… Но тогда вы относились ко мне дружелюбно. А вы – поверьте, что я предан нашим общим прежним идеалам! Да, истинные задачи Думы – отвоевать права у монархии, и это расширительное толкование я не смел попирать. В этом я – виноват, виноват. Но поверьте, мой замысел был: к концу войны добиться ответственного министерства… Правительство доверия была моя мечта – но что я мог сделать один в правительстве!… Да, я вот на ваших глазах просто изумляюсь, до какой степени я всего не понимал, изо всех министров был настолько недальновиден… О, я всей душой чувствую ваше благожелательное ко мне отношение… О, разрешите мне идти в окопы рядовым! О, пошлите меня в заразные бараки санитаром, а если я уцелею – то после войны судите!…
Что ожидает меня? Неужели – вечное заточение?…
Боже Всесильный, спаси меня!
Бумаги? Все бумаги я отдал такому жандарму Павлу Савельеву, вы его легко найдёте… Потому что это был мой самый доверенный человек… Ключи от несгораемого шкафа? Они – в столе, а вот, извольте, ключ от стола… Да, я всё сказанное могу подписать. Да, охотно, если вы так желаете… А почему 13-е число? Сегодня – разве 13-е? Сегодня у нас – двадцать какое? Ах, по новому стилю?…
Прокололо его и подняло. Сидел на кровати очумело. По новому стилю! – как же он не догадался? Астролог, конечно, говорил по новому стилю. И самые опасные дни его – 14-е, 15-е и 16-е – начинались завтра!…
Значит, бесполезна борьба, выхода нет. Надо идти – и сдаться на их милость. Сдать тело – но разгрузить измученную душу.
Щегловитова арестовали – теперь пойдёт и он. Сам…
Но просить портного, и жену его, и племянника – сопровождать. Чтоб не растерзали по пути.
212
Не первый сам князь Львов назвал себя главою будущего русского правительства: его назвала, выдвинула, короновала общественность, более всего московская, но и всеземская, изумлённая волшебной деятельностью Земского союза в эту войну. Гнёт всероссийской популярности был возложен на его плечи единодушным общественным восхищением, и, хотел князь Георгий Евгеньевич или не хотел, – он стал надеждой русского народа. Как и сам русский народ был путеводной надеждой князя.
Разгромна была японская война – а князь Львов воротился оттуда с приобретенной славой общеземского организатора. Возникал в иных губерниях голод – он только ещё прославлял организацию князя Львова. В годы реакции теснили его из земства или обвиняли, что многими годами он не представляет отчётов о расходовании казённых и частных сумм (поди собери их ото всех случаев! действительно, смешивались те и другие, отчёты запаздывали и были не вполне сбалансированы), – но ветер общественного одобрения поддерживал князя, и всё равно признавали все, что никто не умеет привлечь к благотворительности столько средств и так плодотворно их использовать. Его высший дар был – доставать деньги у государства, добывать их через визиты в сферы, его умение – тихие частные беседы, когда он обвораживал любого собеседника и получал от него пожертвования и уступки. Ещё его дар был – распределение добытых средств, организация предприятий. И князь хотел бы оставаться в этой практической сфере, но невольно попутно влек его и политический жребий, хотя скромный: был ли князь в реакционной роли земского начальника или в прогрессивной роли депутата бурных земских съездов 1904-05 годов, или даже депутата 1-й Государственной Думы, – он ни на одном заседании не произнёс ни единой публичной речи, или даже предвыборной (произносили за него другие). Когда намечалась в 1905 земская делегация к Государю – главой её предполагался всё тот же непременный князь Львов. А когда волей событий его затянуло в скандальный Выборг, то ото всей обстановки случилось с князем нервное потрясение, и рука его просто физически не поднялась подписать Воззвание, и его больным ввели в вагон. (И даже предполагался кадетский партийный суд над ним.) В московскую городскую думу князь был избран по фиктивному цензу (никогда не быв москвичом) и не знал городского хозяйства, – но простившие ему кадеты избрали его городским головой, и хотя правительство не утвердило избрания – уже чествовали князя на банкете в "Праге", – и он, наконец, произносил речь. Одновременно нельзя сказать, чтобы князь Львов был в опале у Государя: и в начале японской войны, и в начале этой он получал аудиенцию, и в этот раз был поцелован. (И ещё: тайно уклонился от царского ордена, чтоб не испортить себе общественного лица.) С 1914 у него в Земсоюзе бурно и широко полились дела, у него работали десятки тысяч людей, – а князь Львов только ездил в петербургские канцелярии добывать необходимый миллиард – и отдавал его на траты. И в эти последние годы от общественного разгона князь чувствовал себя легко и удачливо. Он – спасал Действующую армию: он снабжал её, лечил, мыл в банях, стриг в парикмахерских, поил в чайных, там же и просвещал. И так ощущал князь, что как бы весь трудолюбивый русский народ работает под его началом – и сам он возвысился в несомненного народного вождя. (И даже так предложил через лиц, влиятельных на Западе: чтобы союзники, если будут поставлять военные материалы, то ультимативно: только для использования Земгором.)