Новые идеи в философии. Сборник номер 2 - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стюарт Милль тоже признает, что нельзя говорить об истинности гипотезы, раз что другие могут быть поставлены на ее место, но он указал на случай, когда такая подстановка становится невозможной и только одна из предложенных концепций способна истолковать известные явления. Каковы, однако, признаки, которые позволили бы узнать, что мы имеем дело именно с таким случаем? По-видимому, наиболее характерным примером является для Милля Ньютоново тяготение, не только, – как говорит Милль – объясняющее законы Кеплера, но и обратно – требуемое ими. Наш предшествующий разбор позволяет уразуметь, насколько этот пример мало подходящ. С одной стороны, законы Кеплера – не простые явления, а, напротив, очень сложные факты, имеющие смысл только в среде целого ряда теорий, определений и постулатов, а с другой стороны – переход от этих законов к закону Ньютона совершается, как мы видели, посредством выбора такого рода определений, что только благодаря им новый способ выражения становится в точности эквивалентным старому. Можно, разумеется утверждать, что при наличности определенных понятий одна только Ньютонова форма закона тяготения отвечает Кеплеровым законам; но при этом следует помнить, что вопрос об объективной истинности Ньютонова тяготения остается совершенно в стороне и пример Милля теряет все свое значение.
Но если нам нельзя говорить об истинности гипотезы, то, быть может, окажется позволительным считать ее окончательно приобретенною для науки? Разумеется, но только в известном смысле и при том условии, что она сделается удобным языком для передачи объясняемых ею обобщенных фактов. Пожалуй скажут вместе с Авг. Контом, что в таком случае отчего не избавиться от нее вовсе, как от лишней оболочки? Но это не совсем то же. Совокупность понятий, вошедших в привычку (как, например, колебания эфира) представляет то ценное удобство, что вносит единство в серию разрозненных положений. Что же касается опасности, что этот язык может нам внушить веру в скрытые под словами химерические сущности, то стоить ли пугаться ее? Кто из геометров думает еще о том, чтобы лишить себя таких выражений, как действие силы, притяжение, отталкивание, под тем предлогом, что в его уравнения входят только символы, лишенные всякого реалистического значения? Ничто не препятствует стало быть, например, теории колебаний лечь в основу некоторой новой главы рациональной науки, предметом коей явилась бы совокупность известных нам явлений, или тех, скрытых в будущем, фактов, которые могут быть выражены в терминах этого языка. Причем, конечно, эта глава немедленно закончилась бы и уступила место другой, содержащей другую теорию, как только представилась бы нам группа новых фактов, приспособление коих к языку колебательной теории оказалось бы чересчур сложным. И так далее, без конца. Но при таком, ничем не ограниченном, следовании теории, не нужно ли нам опасаться, что для поддержания их соответствия с фактами не всегда окажется достаточным добавлять новые концепции, а придется иногда переделывать главы, считавшиеся окончательно завершенными? Где взять уверенность, что хоть бы одна из этих глав навсегда останется огражденной от всяких переделок, даже такая древняя и классическая глава, как рациональная динамика, или, восходя еще выше, как геометрия? Один пример больше поможет разъяснению этого вопроса, чем всякого рода комментарии. – Как известно, Лобачевский построил геометрию, развивающуюся наподобие обычной, но основанную на иных аксиомах. В этой геометрии сумма углов треугольника меньше двух прямых и разница между этой суммой и двумя прямыми тем значительнее, чем больше по своей величине треугольник. Был поднят вопрос, нельзя ли измерить углы некоторого гигантского треугольника, вершины которого были бы заданы определенными астрономическими пунктами: спрашивается, можно ли было узнать таким образом, вычислив сумму этих углов, кто прав, Эвклид или Лобачевский? Задуманный опыт не был выполнен, и хорошо сделали, что не приступили к нему. Если бы он привел к ощутительной разнице между найденной суммой и двумя прямыми, то единственным допустимым выводом был бы тот, что следует изменить кое-что в совокупности понятий, в которую входят, правда, и Эвклидовы аксиомы, но где находятся также множество теорий, без признания которых самый опыт не имел бы смысла; и, конечно, прежде чем изменять нашу старую геометрию, перевернули бы вверх дном эти теории; в частности скорее отказались бы от постулата о прямолинейном распространении света12.
Таким образом, рациональная наука, вырабатывая свои последовательные главы, устанавливает между ними своего рода иерархию и ученые, по молчаливому соглашению, располагают эти главы в таком порядке, что всякое изменение должно скорее коснуться последующей главы, чем какой бы то ни было из предшествующих. Если же принять во внимание, что строение теоретической науки, вырастая, в то же время невероятно расширяется, и что понятия, составляющие элементы ее последних слоев, бесчисленны и крайне сложны, то сама собою напрашивается вероятность, что все будущие поправки все более будут сосредоточиваться именно на этих последних элементах и что теории, образующая древнейшие ярусы здания, могут считаться вполне огражденными от каких бы то ни было противоречий. Среди же этих теорий первое место принадлежит геометрии. Можно сказать, что для нее вероятность превращается в достоверность и современный ученый имеет право заявить, как заявляли некогда греки (но в ином смысле), что геометрические истины вечны. Еще один шаг в этом возвращении к первым основам рациональной науки привел бы нас к постулату, который помог нам составить самое определение теоретического знания, – к постулату, что в вещах имеются неизменные отношения; – и так как даже геометрия должна бы была исчезнуть раньше этого постулата, то мы можем смело сказать, что он способен пережить всю науку, взятую вея целом.
Этот взгляд на рациональную науку достаточно обнаруживает роль активного вмешательства разума. – Оно проявляется не только в беспрерывно следующих одна за другой концепциях, оно выступает даже в коэффициенте достоверности, которым сам же ученый наделяет последовательные ярусы своих построений. Правда, при таком взгляде на вещи приходится совлечь с рациональной истины ее абсолютное значение; она становится просто гармоничным созвучием некоторой совокупности концепции. Но разве это зло? Прежде всего теоретическая наука таким способом сближается с другими формами человеческой мысли: я говорю о тех, прелесть которых составляет их эстетический характер. А затем устранение абсолютного, остававшегося еще в рациональной науке, идет на благо науке: оно возвращает ей крылья. Пусть судят по Авг. Конту и по той чрезмерной скромности, в которую он то и дело впадает в отношении возможностей человеческого интеллекта – кто мог выдумать басню о преувеличенных обещаниях позитивизма? – пусть по этому судят о гибельном влиянии, какое может оказать даже на мощный ум остаток привязанности к абсолютному. Впрочем, от самого же Авг. Конта мы позаимствуем свидетельство в пользу нашего взгляда, приведя глубокое изречение этого мыслителя, которое могло бы послужить эпиграфом к нашей статье. Говоря о том, что мы свободно приравниваем дуги планетных траекторий к круговым дугам и даже к отрезкам прямых, прекрасно зная, что это не отвечает действительности, он замечает: «Наши силы в этом отношении значительно выше (нежели силы древних) именно потому, что мы не делаем себе никаких иллюзий относительно реальности наших гипотез, а это нам позволяет не колеблясь пользоваться в каждом случае тем, что мы находим наиболее выгодным». Если бы Авг. Конт углубился в эти несколько слов, он не боялся бы введения химер в рациональную науку.
Перевел Л. ГабриловичЭрнст Мах.
Основные идеи моей естественно-научной теории познания и отношение к ней моих современников13
Приступая к краткой характеристике моей теории познания, разработке которой я посвятил значительную часть своей жизни, я начну с указания тех условий, при которых эти идеи развились.
Я начал свою учебную деятельность в качестве приват-доцента физики в 1861 году. Когда я стал изучать работы ученых, с которыми мне нужно было познакомить свою аудиторию, мне бросилась в глаза одна общая им всем черта: они все выбирали для своей цели средства наиболее простые, наиболее экономные, наиболее близко к ней ведущие. В 1864 г. мне случалось часто бывать в обществе политика-эконома Э. Германна, который в силу своей профессии тоже склонен был отыскивать во всякого рода работах элемент экономический. Так я постоянно привык рассматривать духовную деятельность ученого исследователя как деятельность экономическую. Это становится ясным уже из рассмотрения простейших случаев. Всякое абстрактное, обобщающее выражение фактов, всякая замена численной таблицы одной формулой или правилом построения этой таблицы, законом этого построения, всякое объяснение какого-нибудь нового факта при помощи другого факта, более известного, – все это может рассматриваться, как работа экономическая. Чем больше, подробнее вы анализируете научные методы, систематическое, упрощающее, логически-математическое построение наук, тем более вы распознаете, что научная работа есть работа экономическая.