Круг иных (The Society of Others) - Уильям Николсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чутье подсказывает, что обслуги здесь нет, будка пуста (я заглянул в окно). Впрочем, следы человеческого пребывания налицо: кружка на гвоздике, маленький телевизор, а вот самого хозяина нет как нет, сгинул. Заправка-призрак.
Наконец подтягивается Экхард. За спиной – армейский вещмешок, на голове – шерстяная шапка, весь шарфом обмотался, чтобы не замерзнуть. Он видел, как я заглядывал в окно, и поясняет:
– Забрали его.
Уже и до заправщиков дело дошло?
– Литературу почитывал.
Тогда понятно. В книгах заключены идеи, которые заставляют размышлять и задаваться вопросом: в чьих интересах действуют власти?
– А телевизор, значит, смотреть можно?
– Естественно. Все, что вещают по телевидению, их устраивает. Люди сидят, уставившись в экран, и всему верят, как дети малые. А власти и рады скармливать народу всякую чушь.
Во всяком случае, ко мне это не относится. Бывает, конечно, и я телевизор смотрю, но уж, во всяком случае, младенцем себя от этого не чувствую и столь яростного гнева не разделяю. Ну, тупят в телевизоре, и что? Нельзя же круглосуточно энергией брызгать, иногда и расслабиться нужно. Экхард не согласен:
– Уж лучше лежать, уставившись в стену. Тогда хотя бы мысли в голову приходят. А если все время телевизор смотреть, начинаешь мыслить в заранее заданном направлении.
– Ну, у меня на родине все по-другому, – уверенно заявляю я. – У нас нет подчиненных государству каналов.
– Зато вам корпорации внушения проводят, денежки из карманов выкачивают. Это тоже не мысли, я вам
скажу.
О чем тут спорить? Я же сам смотрю телевизор с выключенным звуком. Это для меня как настенная живопись – мелькает перед глазами, и ладно. А в Лос-Анджелесе до такого додумались… Где-то читал, что в одном отеле в стенах вырезали дырки размером с экран, и когда мимо них проходишь, замечаешь слабое мерцание. Если заглянуть в это оконце, там и правда телевизор стоит, его со стороны не видно – только отсветы разноцветные по комнате. Представляете, там кто-то старательно вещает о чем-то важном, а на выходе получается всего-навсего цветастое мельтешение: синий, пунцовый… Мне это здорово по душе пришлось. Экхарду я рассказывать не стал – тут в двух словах не объяснишь.
С асфальта сворачиваем на утоптанную проселочную дорогу. Экхард говорит, по ней овец гоняют на пастбище.
Как оказалось, учитель пишет роман.
А ведь я мог бы и сам догадаться. Если человек люто ненавидит общественное вещание, то он скорее всего упражняется в крупных формах литературы. Таким людям обидно, что все смотрят телевизор и никто не читает книг. Почему бы тогда, спрашивается, не пойти работать на какой-нибудь канал, чтобы писать сценарии для передач? Так я отвечу: таланта не хватает. Можно сколько угодно сидеть и писать повесть, день за днем, год за годом, убеждая себя в собственной гениальности, а ты попробуй сунься на публику: очень скоро тебя попросят отчитаться о проделанной работе, и окажется, что ты – полная бездарность и ни на что не годен. Так что люди, которые пишут романы, редко кому их показывают. Это как стареющая женщина, которая перестала смотреться в зеркало, чтобы навсегда остаться в своей памяти молодой и цветущей.
Центральный персонаж книги – писатель, который трудится над гениальнейшим произведением. Он неожиданно влюбляется в девушку, та беременеет, и перед нашим героем встает дилемма: либо забить на величайшую в истории литературы книгу, устроиться на работу и трудиться во благо семьи, либо бросить подругу. Экхард излагает суть романа с неподдельной страстью, отчаянно жестикулируя. Видимо, этот выбор для него смерти подобен. Герой – на пике своего вдохновения, вот-вот родится величайший роман столетия, но и девушку он любит, души в ней не чает, да и срок уже превысил тринадцать недель.
Какова же будет развязка? От нетерпения начинаю перебирать в голове возможные варианты. Итак, герой забрасывает книгу и, считая девушку причиной всех своих бед, оставляет ее. Кончает с собой. Убивает ее.
Или они умирают вместе при странном стечении обстоятельств.
Ничего подобного. Писатель на время откладывает роман, женится на девушке и идет работать в школу простым учителем.
И тут я понимаю, что роман этот автобиографический. Экхард пишет историю своей жизни, а проводить меня до границы не может потому, что завтра у него большой праздник, его собственная свадьба. И раз уж я волею судеб попадаю на торжество, то не окажу ли любезность продекламировать в честь молодых стихотворение одного своего соотечественника?
– Мою будущую жену зовут Илона, по-вашему Хелен, Елена. У Эдгара По есть стих, посвященный женщине с этим именем.
«Опустился до уничижающей пошлости». Поскольку озвучивать стихотворение придется мне, заодно и погреюсь в лучах чужой славы.
– Так вы забросили роман?
– Да, – отвечает он. – Как только Илона сказала, что у нас будет ребенок, я вернулся в школу. Теперь мое величайшее творение – этот малыш.
– Расстроены?
– Почему же? Илону я очень люблю. И кроху нашего. Знаете, при нашей-то жизни только и делаешь, что боишься, но я все равно счастлив.
И это правда: учитель так и светится от счастья, рассказывая про свою невесту и будущего малыша. Как-то сразу вспомнился бедняга Эгон, обреченный на смерть. Как он сказал? «Стараемся ради детей: пусть хотя бы они хорошо поживут».
– Как-то сразу все переменилось. – Экхард на ходу воздевает руку к небу. – Вот смотрю на облака и думаю: обязательно покажу их своему малышу. Поведаю ему, что на небе есть необыкновенная страна, и когда лучи солнца пробиваются сквозь облака, облачные люди спускаются, как на салазках, на землю, чтобы нас навестить. Так мне отец рассказывал. И я долго в это верил, много лет. Да, наверное, и до сих пор верю.
Он робко улыбнулся, опасаясь, что я стану высмеивать его детские мечты.
– Жаль, что мне отец ничего подобного не рассказывал.
– А потом, когда ребенок повзрослеет, – приободряется Экхард, – я буду читать ему свои любимые стихи. Он тоже их полюбит.
– Он? Вы ждете мальчика?
– Да нет, мне все равно. Я и дочку буду любить. Надеюсь, она будет похожа на Илону.
– Илона красивая?
Я спросил просто так – думал, ему будет приятно.
– Да на первый взгляд не скажешь, – отвечает он. Тихо, с почтением. – По мне так она красавица. У нее темные волосы и светлое лицо. Тихое, спокойное. Увидите. Такая красота не увядает. Бывает, смотрю на нее и представляю, как она расцветет с возрастом.
Откровенность так откровенность. Теперь понятно, почему он забросил свою книгу. Зачем писать роман, когда можно его прожить? Aut face aut loquere meliora silentio. Либо молчи, либо превзойди молчание словом.
Сдается мне, у отца со мной было нечто подобное. Ну разве что в несколько иной последовательности: мать меня еще только вынашивала, когда он написал «Поцелуй благодати». В пьесе Иуда отрицает мученичество фразой: «Я не умру за веру, потому что верую в жизнь». Мученичество предстает перед нами в различных формах, одна из них – приносить себя в жертву искусству. А что, если и мой отец возложил свою жизнь на алтарь? Может быть, осознанно или даже с гордостью? Раньше я всегда считал, что он переключился на киносценарии для того, чтобы выплатить закладную на дом, и на том его великая мечта закончилась. Хотя, может быть, с ее гибелью родилось нечто новое. Может, папа тоже посмотрел на облака и загорелся мыслью рассказать своему малышу про небесных человечков. Впрочем, ничего такого отец не делал – ведь я тот самый ребенок, и кому знать, как не мне. Но суть не в этом. Может, я был для него важнее, чем мечта стать знаменитым писателем. Возможно, он и сейчас так же сильно меня любит. Ладно, теперь у него есть Джо-кукушонок.
От всех этих мыслей даже кишки заворчали. Где бы найти укромное местечко? Жаль, что туалетной бумаги с собой не прихватил. Не успеваю я толком об этом подумать, как вдруг слышу приближающийся рев моторов.
Экхард замирает и, побелев как полотно, бормочет:
– Полиция.
Не знаю, как он догадался, но вскоре и я их замечаю: подскакивая на кочках, к нам приближаются два мотоцикла.
– Я сам с ними побеседую, – вполголоса говорит учитель. – А вы молчите.
– Может, они не остановятся.
– Остановятся, уж будьте уверены.
Зябко кутаясь в пальто, я вдруг замечаю какую-то тяжесть в кармане: оказывается, все это время я носил с собой пистолет. Сую в карман руку и крепко сжимаю рукоять пистолета; другой стискиваю щипцы. Экхард до смерти перетрусил – все из-за того, что я рядом. Я ставлю его в опасное положение, ведь меня, иностранного подданного, не тронут, а ему достанется по полной программе. Меня охватила злость.
Наконец подъезжают мотоциклисты. Так и есть, полиция в полной экипировке, все в коже. Промчались мимо, разворачиваются на полном ходу – ни дать ни взять ковбои на необъезженных жеребцах. Глушат моторы, перекидывают ноги через кожаные седла и этаким развязным шагом крутых молодчиков направляются к нам. «Да, мы такие! А ну, к ноге, козявка!» Смотрю на них, а у самого живот подводит, и вовсе не от страха. Так все это заезжено, скатано с выдумки несчастного американского писаки с маленьким членом, страдающего комплексом неполноценности. Короче говоря, прежде чем я сделал то, что сделал, меня охватило сильное желание сбить с этих остолопов их бутафорскую смелость.