Наша тайная слава - Тонино Бенаквиста
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор редко бывает, чтобы, встретив «Мицуко», я не перенесся снова на тот балкон и в тот миг, вечный, как город с тем же прозванием, и Альма снова оказывается в моих объятиях. Мой исключительный нос тут совершенно ни при чем, просто у обоняния в тысячу раз больше памяти, чем у любого другого чувства, и каждый из нас, стоит только найти точную копию запаха из прошлого, способен оживить исключительный, головокружительный момент. Я горю желанием рассказать это Луизе, но она никогда не просит меня ни о чем подобном, да и сама не откровенничает, — со стариком, еще того меньше с отцом, своей личной жизнью не делятся.
Попытаемся вообразить, как она представляет себе мсье Пьера юным влюбленным… Наверное, славным малым, который в былые времена выряжался понаряднее, чтобы пойти с девушкой на танцы, и любезничал с ней под бдительным оком ее отца. А в день свадьбы все заканчивалось под песню «Пора вишен». Вот что она наверняка думает в простоте душевной. У меня уже нет права рассказывать о моих громких титулах, моих победах и славном происхождении, иначе я рискую сойти за древнюю руину. Ссохшийся и согбенный старикан, каким я стал сегодня, держал в своих объятиях далеко не одну, да так крепко, что мои руки всееще дрожат от этого. Духи создают лишь для одной-единственной, говаривал мой отец. Это, конечно, верно, но я никогда не понимал, какая же из них единственная, — их было так много! Я узнал, читая мемуары знаменитых женщин, что многие из них хвастались, будто были вдохновительницами «Манежа», который я выпустил в 1967-м. Однажды вечером маэстро Пьер сказал: Вы до того вскружили мне голову, что ради вас я создам «Манеж»… Ах, мои красавицы, мои любовницы, мои куртизанки, я уже не помню, какой из вас я был обязан своим «Манежем», но знаю, что он будет кружить головы еще долго после моей смерти!
***Луизе я представляюсь человеком, который повидал целый свет, а порой и водил его за нос. Но что-то мне подсказывает: долго это не продлится, потому что и у моей памяти, и у ее любопытства есть свои пределы. Скоро она узнает обо мне почти все, ей это надоест, и я опять стану просто дряхлым стариком, затерянным в своем мавзолее.
— У вас хороший чай, мсье Пьер.
Если бы я не создавал духи, составлял бы чайные смеси. Приятно пить то, что обоняешь.
— А в каком возрасте вы начали заниматься парфюмерией?
Она мне не поверит. Стоило папе отвернуться, как я уже намешал наудачу несколько пузырьков.
— Я назвал свои первые «Головокружением». Мне было шесть лет. Как раз годились для какой-нибудь рантьерши-невежи.
Она смеется, думая, что я шучу. Скрещивает ноги. Ее колени касаются груди. Чего бы я только не дал, чтобы распрямить это тело.
Знаешь, я скоро умру.
— Слушайте, мсье Пьер, а какой была Коко Шанель в жизни?
— Я бы хотел понюхать вас, Луиза.
— Понюхать меня?
— Понюхать вас.
Она улыбается, озадаченная, невинная. Она не знает, что заключает в себе слово «понюхать». Тогда как оно заключает в себе все. Она уже не смотрит на меня как на старого парфюмера с нижнего этажа. Я уже не знаю, сколько мне лет, и мне плевать. И она прекрасно видит, что мне плевать. Я чувствую, что она набирается духу, как женщины перед тем, как отдаться. Она встает, расстегивает верхнюю пуговку своего корсажа, приближается ко мне. И подставляет мне свою грудь.
— Это я получил уже давно. Чего я хочу, так это ваш естественный, ничем не замутненный запах. Саму вашу суть. Суть Луизы. Ту, что никогда не была искажена никаким сторонним ароматом. Я хочу ощутить само ваше существо.
— ?..
— Чего вам бояться от такого старика, как я? Я к вам даже не прикоснусь, это займет всего мгновение, но уже никто в мире не сделает это так, как я. Я вас прочувствую.
Она ошеломленно встает и выходит из гостиной, хлопнув дверью.
Господи, что на меня нашло!
Может, я предпочел закончить нашу историю скорее таким вот мелодраматичным уходом, чем видеть, как ее погубит безразличие?
Или же попытался добавить свой, и довольно жалкий, штришок к жалобе постаревшего Ронсара? Коль уж не можешь срывать розы жизни, утешенье твое — их обонять…
Вот ты и продвинулся, ископаемое чудовище.
***В следующие дни я слышу, как она спускается по лестнице решительным, неумолимым и словно разгневанным шагом — из-за того, что приходится пройти мимо моей двери. Она уже не душится моими духами, они для нее отныне воняют сточной канавой. Вот наихудший приговор.
Я рискнул все испортить и проиграл. Но что я потерял, в конце-то концов? Компаньонку, которая из-за нескольких приятных часов обрекает меня на бессонные ночи?
Пусть теперь меня оставят, дадут пройти мою последнюю и короткую прямую. Смирившись с мыслью, что запахи этого мира уже не доставят мне никаких эмоций. Вот он, настоящий траур. Даже Ботанический сад сможет больше узнать обо мне, нежели я о нем.
***Был ли я прав в течение всей моей жизни, позволяя своему нюху руководить мной во всем, принимать за меня все решения? Говорят, что если человек наделен каким-то чрезмерно развитым чувством, то это для того, чтобы восполнить отсутствие другого. Конечно, я был глух к жалобам моего окружения. Слеп к несправедливостям улицы. И, слишком многих лаская, не смог удержать ни одной.
***В мою дверь стучат. Уже поздно.
— Луиза?
Она входит, в своей тунике Дианы. Мое сердце подпрыгивает в груди, но я и глазом не моргнул. В гостиной она позволяет своему платью соскользнуть на пол. Потом ложится на диван, слегка раздвинув ноги как ножницы. И отворачивается. Кровь приливает к моему лицу. Я опускаюсь на колени. Был ли я когда-нибудь моложе, чем в этот миг? Я наклоняюсь с закрытыми глазами и наверняка в последний раз в жизни собираю воедино все свое знание, всю страсть, которая мне остается.
Все начинается с первой ноты в сильной амбровой тональности, которая вначале отдает смолистым лесом, потом становится бальзамической. За ней следует интенсивная жасминовая вариация, оттененная штрихом сиамского росного ладана, — сладостная и очень стойкая. Потом центральная нота, состоящая из странной, животной, напряженной смеси лука-резанца с малой толикой ванилина, и все это закреплено толикой сандала. А в качестве радужного фона — точное равновесие кардамона и крепкой эссенции литсеи.
Через целую вечность я открываю глаза.
Еще опьяненный ею, вижу, как она поднимает на ходу свое платье и исчезает.
Она только что вернула мне все, что я роздал женщинам.
Мои глаза снова закрываются.
И какая мне разница, что за окном уже меркнет свет?
Красный, розовый и фуксия
Посвящается Жаку
После ста пятидесяти лет доброй и честной службы по разным прихожим вещица ждала своих новых хозяев в витрине антикварной лавки. Это была консоль из черешни, местами немного попорченная, но все еще вполне достойного вида — пять выдвижных ящичков и раскладывающаяся столешница, обтянутая зеленой кожей с золоченой каймой. Между прямыми лакированными ножками стоял табурет из того же дерева. Молодая женщина, проходившая мимо под руку с мужем, воскликнула:
— Хочу!
— Что ты будешь делать с этим секретером?
— А разве это не называется, скорее, «скрибан»?
— Я мало что в этом понимаю, но мне кажется, скрибан больше напоминает комод.
— У секретера ведь обязательно должна быть откидная крышка, разве нет?
— Как бы эта штуковина ни называлось, к чему она тебе, раз у тебя уже есть письменный стол?
— Письменный стол? Та доска, которую ты положил на козлы?
— Если не считать пары счетов, сколько писем ты отправляешь в неделю?
— А если мне захочется писать… ну не знаю… сонеты там, любовные записочки?
— ?..
— Нет, серьезно, эта мебелюшка превосходно встанет у окна, которое выходит во двор, и много для чего сгодится. Сам подумай.
Что он и сделал, вполне добросовестно. Жена безотчетно коснулась совсем недавней потребности своего мужа, которому после двадцати лет за клавиатурами и экранами захотелось начать снова писать от руки. Конечно, новые орудия коммуникации были ему необходимы, тут и спору нет, но порой он чувствовал, что его частной переписке не хватает глубины, уважения к адресату, какой-то добротности. И он принимался мечтать о толстых и тонких линиях букв, о форматах редкой бумаги, о синих чернилах «Акарель», а главное, о фразах, тщательно отточенных и начертанных пером как верное выражение его чувств к получателям письма. А вдруг этот простой предмет мебели, пускай немного претенциозный, немного старомодный и устарелый, но нарочно задуманный для этого, вдохновлявший столько писем и хранивший в себе столько секретов, позволит ему наконец решиться? Кроме того, приобретение этого столика для письма словно насмехалось над всей этой распрекрасной технологией, которая ослабила независимость его ума и выдвинула на первое место непосредственность послания, а не его насыщенность. Но прежде чем разделить воодушевление жены, он предпочитал сперва притвориться жертвой ее прихотей — разве не нужно время от времени давать ей иллюзию, будто он уступает ее капризам, если хочет, чтобы она иногда уступала ему?