Дорога неровная - Евгения Изюмова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Татьяна с Константином не спали до тех пор, пока не вернулся Колька, сидели в темноте на крыльце и думали об одном и том же — о Мише, о том, чтобы Колька не нарвался, возвращаясь, на патрульных казаков, ведь в Костроме все еще военное положение, объявленное во время стачки.
Колька пришел уже при свете, в руке вместе с удочкой у него был пруток-кукан, где болтались несколько рыбешек. Он выжидал время для возвращения неподалеку от Чернигина хутора, ловил рыбу, чтобы не вызвать подозрения, если вдруг наткнулся бы на патруль по дороге домой. Но Бог Кольку миловал, не встретились ему казаки. Бог всегда Кольку миловал, видно, родился он везунчиком. Парнишка успокоил родителей, что Миша ушел благополучно, а сам отправился спать, потому что в воскресенье завод не работал.
В девятнадцатом году Николаю Смирнову исполнилось шестнадцать лет. Это был уже не тот испуганный мальчуган-подсобник из ватерного цеха. Он вытянулся, раздался в плечах, стал сильный и гибкий, тонкий в талии, на голове — копна волнистых смолянисто-черных волос. Еще до октябрьских событий Кольку по просьбе отца мастер пристроил в конторе рассыльным, да и мать к Берготу обращалась. Так и служил с тех пор Николай рассыльным. А вот где Бергот — неизвестно.
Фабрика принадлежала уже не Товариществу братьев Зотовых, а рабочим. Да и вообще в мире было много чего нового. И в семье Смирновых тоже все изменилось. Тихо-тихо угас хилый болезненный Гришутка, поседели-постарели Константин с Татьяной, которая с отъездом управляющего копошилась по хозяйству в своем доме. Константин же полюбил долгие прогулки по городу. Часто он выходил на волжский берег, стоял там и смотрел вдаль, может быть, хотел увидеть костры родного табора. Но не было этих костров. Старый Роман, поженив сына на русской девушке, откочевал от Костромы, и никогда больше его табор не появлялся вблизи города, вырвал, видно, Роман с корнем любовь к сыну из своего сердца за измену вольной цыганской жизни, не захотел даже видеть своих внуков-полукровок: цыганская кровь взяла верх над разумом. А Татьяна стала еще набожней, каждое воскресенье ходила в церковь к Заутрене, в будние дни подолгу молилась перед иконой дома, где никогда не гасла лампадка. И всякий раз ее молитвы начинались так: «Господи Иисусе Христе, Сын Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матери и всех святых, помилуй нас…» — она просила милости у Бога для своей семьи, для всех своих чад, разбросанных по свету. Один Николай жил с родителями.
Николай теперь и одевался иначе, чем другие фабричные парни. И картуз у него был новый с лаковым козырьком, и сапоги всегда блестели, но были у него и ботинки, и костюм, в котором он выходил гулять в Михинский сквер или ехал в городской сад. Николай тщательно следил за своей внешностью, так как часто ловил на себе заинтересованные взгляды слободских девчат. Но Николай не обращал на них внимания, потому что вот уже полгода его мысли занимала Анфиса, тридцатилетняя женщина. Однажды с конторскими служащими он случайно попал на вечеринку в домик на Осыпной улице. Зашел туда мальчиком, а вышел мужчиной, и Анфиса теперь постоянно стоит перед глазами.
У Анфисы была небольшая лавочка в Торговых рядах, что досталась ей в наследство от умершего мужа, бывшего старше ее на двадцать лет. Вышла она за него замуж совсем юной, безропотно тянула свою супружескую лямку несколько лет, пока не овдовела: муж простудился на пристани, и болезнь быстро скрутила его, отправила в мертвое ведомство. Анфиса, оставшись одна, не испугалась, деятельно принялась за дела, да и учитель был рядом хороший — приказчик Степан. Он-то и обучил молодую женщину и торговым делам, и постельным. А сам сгинул в кабаке, убили его в драке.
Но Анфиса не долго оставалась одна. Приглянулся ей юный гимназистик, папенькин-маменькин сынок, робкий с виду, но жадный глазами, который забегал в ее лавочку на дню раз по десять, стоял у прилавка и пожирал ее глазами. После него появился другой…
Анфисе нравились именно такие, никогда не знавшие женщин, поначалу робкие и неумелые и оттого смешные. Анфиса их учила и тихонько смеялась в темноте, когда молодой парнишечка несмело, словно боясь обжечься, касался пальцами ее обнаженного тела. Ей нравился их восторг от первого сближения, ей интересно было наблюдать, как мальчики превращались вдруг в пылких страстных мужчин, как они лепетали в ухо бессвязные ласковые слова, наивно думая, что навечно поселились в сердце Анфисы. Но приходил день и час, когда Анфиса легко прощалась с очередным юношей-любовником, ибо появлялся в ее поле зрения другой.
Однажды пришел в ее домик Николай Смирнов, или как звали его приятели — Колька-Глаз. Его приятели наперебой ухаживали за Анфисой, по очереди приглашая ее на танец. А Колька сидел в углу комнаты, крутил ручку граммофона и мрачно буравил женщину черными глазищами. Анфиса постаралась напоить своих гостей так, что все они свалились, в конце концов, прямо у стола, Колька же пил мало. В его глазах засверкала усмешка: он заметил действия Анфисы, и едва последний воздыхатель захрапел, уронив голову на стол, Колька молча подхватил ее на руки, спросил тихо: «Куда?» Анфиса кивнула на закрытую дверь, где таился уголок любовных утех, и Колька понёс ее туда, обходя сотоварищей, с видом победителя среди поверженных бездыханных тел. И уже в первый раз Колька поразил Анфису необычным упорством в близости, мужским упрямством добиться сладостной дрожи женского тела, и достиг этого. Что и говорить, Колька-Глаз, пожалуй, был самым способным ее учеником. Но именно он, этот самоуверенный и даже заносчивый юнец все прочнее привязывал к себе сердце Анфисы, а вот она, Анфиса, чувствовала — занимала только его мысли, а сердечный жар распалить не смогла. Она и не подозревала, что стала первой в длинном ряду побед Николая Смирнова над женскими сердцами, что он, пройдя с Анфисой «полный курс обучения» никогда ее потом не вспоминал, зато часто говаривал друзьям: «Курица — не птица, баба — не человек».
Где-то бушевала гражданская война, а в Костроме было относительно тихо. И все-таки уходили на Восточный фронт один за другим отряды и полки, сформированные сначала из добровольцев — Первый Костромской военно-революционный отряд, Первый Костромской советский полк. В Костроме же были сформированы Первая, Четвертая и Седьмая пехотные дивизии. К концу восемнадцатого года «под ружье» в Костроме были поставлены до 27 тысяч человек. И хотя витала в воздухе тревога, все же были открыты в городе лавочки, все так же гудели у пристани пароходы. А к Смирновым пришло письмо от Миши, старшего сына. Как ушел он из дома в пятнадцатом году после расстрела рабочих-текстильщиков, так четыре года о нем ничего не знали родители. И вот первое письмо.
Миша учился в Кремле и писал, что их, кремлевских курсантов, скоро отправят на фронт, спрашивал, смогут ли родные приехать в Москву проститься, дескать, мало ли что может на фронте случиться. И отец решил ехать к Мише вместе с Николаем, поскольку Татьяна не могла: последнее время часто болела, сказывались и беспокойство о Клавдиньке, которая так и не объявилась, о Косте, ушедшем добровольцем в Красную гвардию. А подначил его пойти на фронт младший Колька, который был мастак на всякие «заводки» и шалости, будь Колька постарше, он бы, наверное, тоже отправился воевать.
Татьяну огорчал младший сын, самый озорной и бесшабашный из сыновей. Был мал — дрался да шкодил, вырос — а известно: маленькие детки — маленькие бедки, большие дети — большие и беды — стал пропадать где-то целыми ночами. Мать тревожилась: парень красивый, девушкам глянется, а как бы за эти поглядки не попало Николаше от парней. Да и помощи от него мало в доме. Хоть и работает, а получку почти всю тратит на себя. И от Людмилы нет подмоги: вышла замуж за Васю-матроса, Мишиного дружка, который как объявился в Костроме, так сразу и записался в Костромскую милицию, а потом они в Москву перебрались. Вася тот — босяк босяком, матерщинщик, не то, что от Людмилки помощь получить, а самой ей эта помощь с малым дитем требуется.
Вздыхала Татьяна по ночам, и не стихало беспокойство в ее материнском сердце. Материнское сердце, оно во все времена одинаково, и никто так не переживает о своих детях, как мать, никто, как она, не приласкает их, не утешит, не погорюет над бедами, не порадуется их радости, никто, как мать, не сумеет это сделать бескорыстно, без претензий на благодарность.
Москва ошеломила Николая многолюдием, золотом церковных куполов. Ночевали они с отцом не у Людмилы, а в казарме у Миши: отец не жаловал Васю-матроса, да и хотелось ему побыть с первенцем, ведь через два дня курсанты отправлялись на фронт. Николай ночь напролет разговаривал с братом и как когда-то в детстве влюбленно смотрел на него — Миша, высокий, в ладно подогнанной форме, был очень красив. Отец во время разговора сыновей, как всегда, молчал, но в его взгляде была особая любовь к старшему, гордость за него. А еще была тревога, ведь молодым командирам предстояло принять командование только-только сформированными необстрелянными частями молодой Красной Армии и сразу — в бой. А Миша не их тех, кто прячется за чужие спины.