Антиквар - Марина Юденич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извини.
— Итак, первое — исключительное право атрибуции.
Второе — слушай и трепещи! — возможность экспертного обследования музейных запасников и хранилищ, принятия окончательного решения о художественно-исторической ценности того или иного произведения и в соответствии — возможность конкурсной продажи, в том числе за пределами России.
— Это невозможно.
— Возможно, батенька, еще как возможно.
— Будет революция. Твои же бритоголовые заорут о том, что продается национальное достояние.
— Стоп! Во-первых, оно ни на минуту не прекращало продаваться начиная с октября 1917 года. Только решения принимали другие ведомства. В разное время — разные. Во-вторых, я же не предлагаю первым делом тащить в «Sotheby's» какую-нибудь «Боярыню Морозову» и иже с ней. Но запасники провинциальных музеев — ты был там, Игорь?
— Был, можешь не сомневаться.
— Тогда ты вооружен теми же аргументами, что и я.
Картины гибнут. Вопрос: что лучше — продать некоторые, дабы спасти остальные, или пусть гибнут дальше?
— Меня можешь не спрашивать. А вот плебс, как ты изволишь выражаться, ничто же сумняшеся завопит — пусть гибнет.
— Плебс, как я изволю выражаться, не произнесет ни слова. Потому что, во-первых, даже не узнает, во-вторых, будет занят очередной работой, подкинутой мной или кем-то еще. Завизжит — это верно! — приснопамятная русская интеллигенция. Но только, милый ты мой, кто ж ее, убогую, когда слушал? В конце концов, я намерен создать при «Русском антиквариате» попечительский совет из числа наименее ангажированных — так, кажется, говорят теперь? — представителей нашей интеллигенции. Прикормим, конечно, как полагается — а дальше они сами, батенька, сами… Учить не надо. Такая грызня пойдет промеж высоколобых — удивилась бы и дворовая стая.
— Значит, свободный вывоз и полноправное участие в торгах…
— Ну, за полноправное тоже еще предстоит побороться. Больно нужны мы тамошним держателям рынка со своим залежалым… Боровиковским.
Коротко переглянувшись, они рассмеялись.
Приятное, что ни говори, возникает в душе чувство, когда собеседник одновременно с тобой улыбается одной и той же совсем не тривиальной шутке и вообще понимает многое из того, что ты еще только собирался сказать.
Москва, год 1953-й
Если строго придерживаться истины, страстным поклонником, исследователем и собирателем работ крепостною художника Ивана Крапивина был Всеволод Серафимович Непомнящий.
Игорь Всеволодович — скорее по инерции, а поначалу совершенно точно по инерции — продолжил дело отца. Но с годами втянулся, увлекся — и теперь, пожалуй, охотился за Крапивиным с подлинным азартом и душевным трепетом, знакомым каждому коллекционеру, независимо от того, что, собственно, он собирает — почтовые марки или ретро-автомобили.
Особенность фамильного увлечения, заметно выделявшая Всеволода, а затем Игоря Непомнящих в ряду известных коллекционеров, заключалась, однако, в том, что собирать было практически нечего.
При том, что Иван Крапивин, вне всякого сомнения, был одним из наиболее ярких и одаренных русских портретистов XIX века.
А вернее — мог им стать.
В этом, собственно, заключался трагический парадокс истории.
Ранние работы написаны были в ту пору, когда жил еще старый князь Несвицкий, Ваня Крапивин учился в рисовальном училище, а позже — в Российской академии художеств. Они имели успех и даже фурор.
Однако ж счастливое время отмерено было скупо.
Три заказных парадных портрета, три небольшие камерные работы, писанные, скорее, для души, несколько папок с эскизами — все, что осталось после Ивана Крапивина.
Все, что успел.
Прочее, что писал после несчастья, в лихорадке, в бреду. два с половиной года не отходя от мольберта, — рвал, жег и пепел, говорят, порой рассыпал по ветру. И — плакал.
И была легенда.
Будто портрет крепостной актрисы Евдокии Сазоновой, писанный в ту роковую ночь, когда застиг их нежданно воротившийся князь, был-таки закончен.
Не в бреду, не в беспамятстве поминал его спасенный меценатами Крапивин.
Был портрет.
Однако — пропал.
То ли разгневанный князь изорвал полотно в клочья, то ли затерялось оно на княжьем подворье.
Нигде и никогда больше не объявлялся роковой портрет.
Но легенды — легендами, а Всеволод Серафимович Непомнящий был человеком в высшей степени образованным, вдумчивым, педантичным, к тому же имел определенно критический склад ума. Словом, Непомнящего трудно было представить во власти какой-либо сомнительной фантазии.
И тем не менее.
Безумная, фантастическая идея лежала в основе его увлечения Крапивиным. Позже он стал обладателем самой полной коллекции работ художника.
Четыре из шести существующих портретов — таким собранием не могли похвастать ни Третьяковка, ни Эрмитаж.
Двести листов — с эскизами и рисунками.
Письма.
Карандашные наброски в альбомах великосветских барышень и дам.
Книги с пометками, сделанными рукой самого Крапивина.
Однако ж сам Всеволод Серафимович считал сие роскошное собрание лишь приложением, оправой для подлинной жемчужины.
Он полагал, что владеет «Душенькой».
С нее, а вернее с «женского портрета кисти неизвестного русского художника», начался коллекционер Непомнящий.
Он вернулся с войны, слегка припозднившись, в конце 1947-го — оставался работать в оккупированной Германии, в советской военной администрации. Никто особо не удивился, что за нужда была у военной администрации в услугах молодого человека семнадцати лет. Детдомовца, сбежавшего, как водится, на фронт и потому, понятное дело, недоучки.
Удивляться тогда — в лихорадке послевоенного строительства — было попросту некому.
Прямиком из Берлина Сева Непомнящий прибыл в Москву, совершенно точно зная, чем станет заниматься, где учиться и что делать потом.
В итоге все сложилось успешно, он быстро нашел работу — в реставрационных мастерских Суриковского института, вечерами учился в школе рабочей молодежи, потом — на рабфаке, потом — держал экзамены, разумеется, в Суриковский, на факультет искусствоведения.
И — поступил.
Небольшое полотно, привезенное из Германии — аккуратно переложенное пергаментом и картоном, — все это время лежало на дне его солдатского чемодана, под стопкой чистого белья, пузырьком одеколона и еще какими-то пожитками, необходимыми молодому одинокому человеку.
Здесь следует, видимо, отдать должное выдержке и терпению Всеволода Серафимовича, тем паче что лет ему было еще очень мало — немногим за двадцать, а в этом возрасте люди, как правило, горячи и нетерпеливы. Особенно если уверены в своей правоте.
Всеволод был уверен, однако ж только к концу третьего курса решился наконец открыть человечеству свою тайну. И, надо сказать, подготовился к этому событию основательно.
Курсовая работа вполне «тянула» на приличную монографию. Посвящалась она, разумеется, творчеству Ивана Крапивина. И в частности, подлинной истории лучшего крапивинского портрета — «Душеньки».
Истории — а не легенде, что, собственно, и вознамерился доказать Непомнящий. И почти доказал — перелопатив бездну всяких документов, копаясь в архивной пыли до помутнения рассудка.
Но история — историей.
Несокрушимый аргумент молодого исследователя, бесценный — как полагал — дар в сокровищницу русской живописи ждал своего часа в чемодане, под узкой продавленной койкой в студенческом общежитии. Небольшой женский портрет, волей судьбы оказавшийся в солдатском чемодане рядового Непомнящего, был — по его глубокому убеждению — именно тем крапивинским шедевром, существование которого пессимисты отрицали, оптимисты — признавали, но считали утраченным безвозвратно.
С этим шел студент Непомнящий на защиту курсовой работы, полагая, что через пару часов она станет много большим.
Он был честолюбив на все свои двадцать с лишком.
И… потерпел сокрушительное поражение.
То есть курсовая прошла «на ура».
«Блистательная версия, молодой человек, хотя не бесспорная — но в любом случае прекрасная основа для серьезного научного исследования!»
«Для истории слишком романтично, больше для мелодрамы. Но — почему нет? Дерзайте!»
И далее в том же духе.
«Душеньке» повезло значительно меньше. Случилось худшее из всего, что может произойти с полотном великого мастера, разумеется, кроме физического уничтожения, — авторство не признали.
Конечно, Непомнящий не намерен был сдаваться.
Последовало множество экспертиз, и разные, самые признанные в ту пору специалисты в один голос отмечали высочайший художественный уровень работы.
Значительно выше, чем в работах Крапивина! — таков был главный аргумент.
При том признавали вроде «наличие некоторых характерных для Крапивина приемов письма» и даже «вполне крапивинскую манеру в целом».