Богема - Рюрик Ивнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не сердитесь, Соня, — перебил я ее, — но это смешно и по-детски… Вы ни на что не способны… Там нужны…
— Ничего, — рассердилась Соня, — нужно иметь желание. Вот и все.
Я промолчал. Соня больше не возобновляла этого разговора. Только подходя к дому, сказала:
— Неужели вы не чувствуете, в каком липком и грязном болоте мы сидим. Вы, конечно, видели бабочек, насаженных на булавки… Так вот, пройдут года… многое изменится, вырастет новое поколение. А мы навеки останемся бабочками, пришпиленными булавками к этому грязному, липкому и зловонному картону, именуемому «кафе поэтов», с той лишь разницей, что вместо красивых и пестрых крыльев у нас крылья летучих мышей, изъеденные омерзительными язвами и болячками… Вы улыбаетесь? Не поняли? Я недостаточно ясно говорю… Пусть мы через несколько лет от этого уйдем, стряхнем с себя дурман, но мы никогда не сможем простить себе, что в эти героические годы мы были не людьми, а какими-то жалкими, тупыми клоунами… Частицы наших «я» будут навеки пригвождены к грязному картону или к грязной доске, как угодно назовите эту ужасную поверхность. Эта доска останется навсегда нашим жалким щитом, которым мы будем закрывать свое ничтожное прошлое от горящего солнца истории. Может быть, я говорю напыщенно, но… говорю то, что думаю.
— Вы полагаете, что я никогда не задумывался об этом?
— Думать мало. Надо порвать.
— Соня, скажи, ты когда-нибудь говорила на эту тему с Лукомским?
Она покачала головой.
— Никогда. С Лукомским я ни о чем, ни о чем не говорила.
Мне стало неловко. Я поспешил проститься и пошел домой. Все, о чем говорила Соня, я чувствовал, может быть, глубже, чем она, но я также чувствовал, что воля моя парализована и не хватит сил вырваться из этого засосавшего меня болота. Мне было трудно еще и потому, что по характеру я был чище и мягче других и на многое смотрел как бы сквозь пальцы, не одобряя, но и не негодуя, как это должен был делать человек решительной и сильной воли.
Я жил на Знаменке. Была поздняя ночь. Пришлось идти пешком довольно длинный путь. Когда проходил мимо Кремля, обратил внимание на каменные зубцы его стены, похожие на крепкие зубы, впившиеся в почерневшее старческое платье неба. Я подумал о Лукомском. Ведь он был одной из составных частей этого нового мира, бросившегося на штурм неба. Я знал, что он был прав, как правы те, которые с ним, и мысленно проклинал свою духовную слабость, не позволявшую идти нога в ногу с эпохой.
Морозный ветер усилился. Я ускорил шаг. Близился рассвет.
Часть II
Поручик Орловский
Дебаркадер был пуст. Холодный сквозной ветер невидимым шлейфом гнал смятые бумажки, похожие на бессильно сжатые кулачки, окурки — эти маленькие белые трупы, у которых только что отрубили их огненную голову, марлевые бинты, развевающиеся на ветру, как сорванные и униженные флаги, скорлупу от орехов, точно шуточное напоминание о кораблекрушении, и среди всего этого мусора беспомощные ломтики шоколада, с которого острые когти человека еще не успели отодрать серебряную кожицу! Они кажутся каким-то привилегированным мусором вместе с нежными шкурками мандаринов, умудрившихся сохранить в этой грязи свой яркий цвет и нежный запах.
Все это вместе с тысячами других предметов, или, вернее, огрызков, обломков, лоскутков и комочков, колючий ветер раскидывал во все стороны, в то же время прислушиваясь к шороху, издаваемому остатками когда-то необходимых предметов.
Сквозь испещренное трещинками стекло Петя смотрел на мертвый дебаркадер, на красную массу сбившихся в углу станции товарных вагонов, похожих на груды забракованного мяса, на серые шинели часовых, мерзнувших на постах, на дальний забор — желтовато-грязный, нудный, однообразный, как сама тоска, и на выступ когда-то белой, а теперь измызганной стены, и его сердце, а через него и весь организм наполнялись каким-то невыразимым отвращением к жизни. Он чувствовал себя так, будто лежал в мерзком трактире, на заплеванном полу, под столом, среди плевков и блевотины, целый месяц и ни разу оттуда не вылезал, и ни разу не мылся. Взгляд его упал на мусор, метавшийся по платформе, точно стая облитых керосином крыс. Ему стыдно было сознаться себе, что он недавно верил в святость Белого движения, верил в товарищей, в армию, в генералов, в великую единую и неделимую Россию. Теперь от его чувства и веры остались жалкие отрепья, клочки, огрызки, вроде тех, что пляшут на обледенелых досках платформы свой дикий танец смерти. Как все надоело, скорей бы какой-нибудь конец. А то точно маятник, сегодня удача в одну сторону, завтра — в другую. Сегодня успех, завтра поражение. В конечную победу Петя теперь не верил. Армия разложившихся офицеров не может победить. Сегодня заняли станцию. А дальше? Завтра, или послезавтра, или через неделю красные ее отобьют. Отсюда — дикость, желание на ком-то сорвать злобу. Вот и сейчас. Поймали какого-то комиссара, говорят — крупный большевик. Капитан Самашин потирал руки и плотоядно улыбался, как это бывало при рассказе грязных анекдотов за столом, уставленным жирной закуской, когда сообщил ему Петя о предстоящем суде над «красным разбойником». Опять будут допросы, гнусности, пытки, кровь, грязь. Он передернулся и вдруг, словно сбросил всю шелуху настоящего, точно в каком-то фантастическом зеркале увидел себя веселого, жизнерадостного, полного сил, веры и любви к родине, священной ненависти к большевикам. Розовое лицо, ясные голубые глаза, золотые погоны. Сколько этого золота, этой лазури глаз разлито по России… Как быстро оно потускнело, это фальшивое золото, выцвела лазурь глаз. Вместо молитв — пьяные непристойные песни. Вместо справедливости — насилие, вместо родины — жадные жирные пальцы, отвислые щеки, трясущиеся руки генералов. Хорошо бы сейчас очутиться в Твери у мамы, в маленьком домике с палисадником, кисейными занавесками на окнах. Круглый стол, чай с вареньем, мама, улыбаясь, протягивает ему нагретый на самоваре бублик. Соня шутя вырывает: «Мне первой… первой…» Володя (так бы и расцеловал его сейчас) орет: «Нет, мне первому, мне первому…»
— Поручик, вам первому…
Что такое? Наваждение? Бред? Над самым ухом (и не в Твери, а здесь) сухой, резкий голос:
— Поручик, вам первому. Вы оглохли, что ли? Вам первому допрашивать.
— Допрашивать? Ничего не понимаю.
— Да вы с луны свалились, что ли?.. Экстренное заседание суда. Перед ним — двойной допрос пленных. Первым допрашиваете вы, затем я. Когда допрос ведется двумя людьми, трудно давать ложные показания. Они запутываются, ну, а наше дело их рас-пу-тать. Ха-ха-ха! Понимаете — распутать или рас-пу-тать… Словом, скорее за дело.
Капитан Самашин опять потирает руки. Глаза у него делаются маслеными. Пете противно. Он опускает глаза. Роняет спокойно:
— Слушаюсь.
— Идите в контору начальника станции. Туда доставят материал. Допрос производить поодиночке. Всего пять человек. Один — я уже говорил — птичка крупная. Да-с. Черт возьми… Шикозио.
Самашин ушел, покачиваясь на толстых ногах, обтянутых рейтузами.
Петя с неприязнью смотрел ему вслед и невольно подумал: «Здесь мы все друг друга ненавидим, а там, у них, — один за всех и все за одного». Он снова взглянул в окно: так же мертв дебаркадер, от деревянных обледенелых досок, похожих на грудь, затоптанную сапогами, несло холодом и тоской. Сейчас допрос. Игра в прятки… Их участь решена. Зачем эта комедия? Все это придумывает Самашин, точно наслаждается. Где здесь Россия — великая и неделимая? Вот мертвый дебаркадер, не там ли? Бывают минуты в жизни человека, когда он вдруг точно прозревает и начинает видеть предметы в другом свете. Это сначала поражает, удивляет, потом начинает радовать. С Петей случилось то же. В один момент он весь преобразился: окружающее выступило перед ним в другом свете. Он увидел блеск золотых погон., красные лампасы… Всё это он принимал за Россию, а теперь понял, что это позолоченная кучка мусора. Россия не там. Где она — он еще не знает. Здесь только погоны, лампасы, пьяные песни и допросы. Он почувствовал себя заблудившимся. Что ему делать? Какое странное состояние. Прежде, когда он говорил: «Россия», знал, что значит это слово, теперь оно напоминало ему какую-то вывеску, ненужную и скучную. Россию он просто не чувствует, как чувствует самого себя, свои руки, ноги, туловище… и еще что-то, что как будто мешает… Он только теперь вспомнил, что давно не было женщины… Но надо допрашивать пленных, пойманных на рассвете…
Допрос комиссара
Капитан Самашин сидел, положив локти на стол и держа руками свою красивую, но выцветшую голову. Его мутные глаза устремлены на высокого молодого человека, смотревшего на него с нескрываемым презрением.
— Так вы будете упорствовать? — переспрашивает Самашин.