Музы слышны. Отчет о гастролях "Порги и Бесс" в Ленинграде - Трумэн Капоте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы уходили из магазина, лыжных очков видно не было. Однако вскоре они вынырнули на обочине группки, смотревшей, как Лайонс фотографирует торговцев елками в заснеженном дворе. Там-то я и забыл коробку со шляпой, которую, видимо, поставил на минутку на землю, чобы похлопать онемевшими руками. Потерю я заметил лишь через несколько кварталов. Лайонс и миссис Гершвин великодушно выразили готовность идти на поиски, но оказалось, в этом нет необходимости — ибо, повернувшись, мы увидели направлявшиеся к нам Лыжные Очки, в его руках болталась зеленая коробка. Он передал ее мне с улыбкой, сморщившей кривой нос. Я едва успел его поблагодарить — он приподнял шляпу и ушел.
— О-хо-хо, подумать только, какое совпадение! — радостно загукал Лайонс, и проницательные глаза его заблестели оживлением. — Ну, от меня-то он не укрылся!
— От меня тоже, — призналась миссис Гершвин. — Но, по-моему, это просто восторг. Чудно, что о нас так заботятся. Чувствуешь себя до того защищенной. Ну правда, лапушка, — она явно решила во что бы то ни стало убедить Лайонса в своей правоте, — ну разве не приятно, что в России нельзя ничего потерять?
После ланча в “Астории” я подымался на лифте к себе в номер вместе с Айрой Вольфертом, бывшим военным корреспондентом, который вроде бы собирался писать для “Ридерз Дайджест” статью об Эвримен-опере.
— Только вот никак сюжет не найду, — жаловался Вольферт. — Видишь все одно и то же. А поговорить не с кем. С русскими то есть. У меня прямо клаустрофобия начинается: как только заведешь разговор о политике — сразу все те же обрыдшие фразы. Беседовал я тут с Савченко, он вроде неглупый мужик, ну я его и спрашиваю, это ведь частный разговор, неужто вы вправду верите в то, что говорите об Америке? Ну, вы знаете, он говорил, что у нас всем правит Уолл-стрит. С ними невозможно разговаривать. В этом их соцреализме ни капли реализма. Вчера вот разговариваю с одним русским — не буду называть, из тех, с кем мы познакомились, — так он сует мне записку. Просит позвонить его сестре в Нью-Йорке. Потом встречаю его на улице. Отвожу в переулок и говорю: “Что здесь, черт побери, творится?” А он отвечает: “Все в порядке, но лучше не высовываться”. Все в порядке, только он мне записки сует! — Вольферт прикусил курительную трубку и покачал головой. —
Ни капли реализма. Сплошная клаустрофобия.
Отворяя дверь номера, я слышал, что внутри звонит телефон. Звонил поклонник мисс Райан Степан Орлов, с которым я познакомился на балете. Он сказал, что звонил мисс Райан, но никто не отвечает. Я посоветовал позвонить в апартаменты Бринов, так как мисс Райан устроила себе офис в одной из их комнат.
— Нет, — ответил он нервным и извиняющимся тоном, — мне не стоит опять звонить. Так сразу. Но когда я смогу повидать Нэнси? И вас? — добавил он тактично.
Я спросил, не зайдет ли он в гостиницу, выпить и поговорить. Последовала пауза, такая длинная, что я решил, что нас разъединили. Наконец он ответил:
— Это не очень удобно. Но, может быть, встретимся, скажем, через час?
— Конечно, — сказал я, — только где?
— Обогните собор. Исаакий. Идите, не останавливайтесь, я вас увижу. —
И он, не попрощавшись, повесил трубку.
Я спустился к Бринам и рассказал мисс Райан о приглашении. Она очень обрадовалась — я знала, что он позвонит! — но тут же пала духом.
— Мне надо срочно напечатать эту штуку в шести экземплярах, — объяснила она, вставляя в машинку слои бумаги и копирки. “Штука” оказалась двухстраничным письмом Брина американскому послу в России Чарльзу Болену. Письмо начиналось с благодарности за то, что посол с супругой приедут в Ленинград на премьеру “Порги и Бесс”; но основная часть послания была выдержана в тоне огорченном и недовольном. Дело в том, что совершалось-то советское турне с ведома и согласия американского Госдепартамента, но официально спонсором мероприятия он не был. Более того, финансовую базу турне заложило советское Министерство культуры. Невзирая на это, Брин считал “глубоко огорчительным”, что к труппе не приставили кого-нибудь из посольства, кто стал бы свидетелем “ежедневных, ежеминутных личных контактов и стихийных проявлений дружеского тепла”. Это, по мнению Брина, было необходимо, если посольство собирается “подготовить об этом беспрецедентном начинании полный и всесторонний отчет, которого все ожидают”.
“Необходимость такой документации связана не только с нынешним визитом доброй воли, при всей его важности, но и с культурным обменом в будущем, — писал Брин. — Трудно представить, какие усилия мы предприняли, чтобы все прошло гладко, и какое бесконечное количество мелочей надо предусмотреть, чтобы обмен принес желанные плоды. Такого рода документация призвана отмечать не только успехи, но и аспекты, нуждающиеся в улучшении, а также возможные неудачи”.
— Степану нежнейший привет, — наказывала мисс Райан, когда я уходил на свидание. — Если это будет стихийное проявление дружеского тепла, обязательно расскажи, я занесу в бортовой журнал.
Имелся в виду дневник “Порги и Бесс”, который вело начальство.
От “Астории” до полуготической массы Исаакиевского собора рукой подать. Я вышел точно в три тридцать — время, назначенное Орловым, — но, выйдя, сразу же увидел Лыжные Очки. У обочины стоял интуристский ЗИС, и впереди сидел этот человек, разговаривая с водителем. Первой моей мыслью было вернуться в гостиницу; это было, вероятно, разумно, поскольку Орлов не хотел, чтобы о нашем рандеву знали. Но потом я решил не торопясь пройти мимо машины и посмотреть, что будет; при этом нервозность и смутное чувство этикета побудили меня кивнуть человеку. Он зевнул и отвернулся. Я пересек площадь и, оказавшись в тени Исаакия, оглянулся. Машины на месте не было. Я побрел вокруг собора, делая вид, что любуюсь им. Делать вид было незачем, тротуары были пусты, но меня не покидало чувство, что я у всех на виду совершаю нечто не вполне законное. Тьма крылом охватила небо, как воруны, с карканьем кружившие над головой. На третьем круге у меня появились подозрения, что Орлов передумал. Чтобы забыть о холоде, я начал считать шаги, но, насчитав 216, повернул за угол и наткнулся на сцену, от которой ход чисел остановился, как разбитые часы.
Происходило следующее: четверо мужчин в черном стояли против пятого, прижатого к стене собора. Они молотили его кулаками, швыряя вперед и с размаху ударяя корпусом, как американские футболисты, тренирующиеся на резиновой кукле. В сторонке стояла женщина, прилично одетая, с сумкой под мышкой, как будто ожидая, пока приятели закончат деловой разговор. Не будь вороньего карканья, это был бы кадр из немого фильма: никто не издавал ни звука. Когда четверо нападавших отпустили пятого, оставив его распростертым на снегу, они, равнодушно глянув на меня, вместе с женщиной зашагали прочь, не обменявшись ни словом. Я подошел к лежавшему. Это был толстяк, такой тяжелый, что мне было бы его не поднять, и от него разило сивухой так, что скорпионы бы не выдержали. Крови не было, он был в сознании, пытался заговорить и не мог; он смотрел на меня снизу вверх, как глухонемой, пытающийся объясниться глазами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});