Тайна переписки - Валентин Маслюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть я хочу сказать, что достоинства мои настолько велики и разнообразны, что у меня никогда не возникало соблазна водить кого-нибудь за нос. А это уже недостаток. Избыток совершенств, как Вы понимаете, порождает недостаток. Распространение добродетели походит на ее расхищение — это сказал, кажется, еще Лао-цзы. Задолго до нашей с вами эры, по видимости. Добродетельная женщина… ух! — на зубах скрипит… и все же повторяю: добродетельная женщина не любит, не умеет и не хочет играть — то есть это скучная женщина. Увы, это я: не люблю, не хочу и не умею. Я не способна дать мужчине игру. Поманить и оттолкнуть, надежду охладить сомнением и легким поцелуем извлечь беднягу из бездны отчаяния. Никогда не возникало у меня желания поманить кого-нибудь только для того, чтобы иметь удовольствие шлепнуть по носу арапником.
Это звучит дешевым бахвальством: расписывать мнимые недостатки, чтобы заслужить комплимент. Но, поверьте, я говорю серьезно (или почти серьезно, трудно разобраться тут до конца). Даже самые искренние отношения нуждаются в игре, любящая женщина тоже играет, только искусней и тоньше, чем записная кокетка. Я, если полюблю, то безоглядно, буду послушной, преданной и т. д. и т. д. Буду страшно скучной. Что может быть ужасней привязчивой женщины?
В основе Вашего желания, как я подозреваю, лежит азарт, есть в чувстве, о котором Вы пишете, нечто спортивное, а для хорошего состязания нужен достойный соперник: вы пинаете, он отбивает мяч. Иначе что же это за состязание? Поверьте, Вам не нужен такой соперник и партнер, как я, уверена, что не нужен. Желания Ваши разжигают препятствия, а не цель, которой Вы попросту не осознаете. Что же будет со мной после того, как Вы одолеете препятствия и одержите победу? Я прекрасно сознаю, что. Вместо того, чтобы изображать участие в непосильном для меня поединке, я предпочитаю уклониться от борьбы вовсе.
Оглянитесь вокруг: каждый год подрастает поколение новеньких хорошеньких девочек. Они рвутся в бой, воображая, что правила древней игры будут устанавливать сами…
Да… Ну вот, кажется, игра и началась: все, что я пишу сейчас, это, безусловно, и есть кокетство. Но у меня нет других слов и других мыслей! Пишу, что приходит в голову, и, понимая, как фальшиво это звучит, продолжаю. Вы заставили мне продолжать, Ваши письма глубоко задели меня, появилась надежда, что ответная откровенность тронет и Вас. Я пыталась многословно объяснить, что со мной нельзя играть. Я не играю сама и потому доверчива.
Мне кажется, что во мне много заложено, многое скрыто и многое может пробудиться, мне кажется, что во мне есть такое внутреннее богатство, что я смогу прожить с любимым человеком без игры. Вероятно, это заблуждение и ничего особенного во мне нет, никто этого не знает и знать не может. Но в чем я почти уверена (и это, увы! приговор), так это в том, что Вы, Юра, заложенного во мне не пробудите. У меня нет желания Вас обидеть, но это так. Я могу допустить мысль, что Вы своего добьетесь, напором и неутомимостью возьмете то, что мерещится Вам издалека заманчивым призом. Увы, это будет несчастная победа. Я не дам Вам игры, а Вы не сможете меня пробудить. Если допустить далее весьма сомнительную возможность, что наши отношения сложатся во что-то соизмеримое с протяженностью жизни (хотя бы несколько лет отношений), то это будут несчастные годы для нас обоих — я глубоко это чувствую. Годы, полные невысказанной горечи и непонятых упреков.
Пусть я живу в мире иллюзий, как Вы живете в мире действия, — пусть. Но так или иначе — для меня существует прямой запрет, прямая невозможность совершить нечто противное моей природе. Пусть я поплачусь за свои иллюзии — возможно, поплачусь, но я не в силах изменить себя. Я так устроена. Если повезет, я буду счастлива, если нет, то нет. Я вовсе не уверена, что мне повезет, однако не вижу никаких причин отчаиваться. Я хочу любить и быть любимой, может быть, так и будет, а может быть, как-то иначе, но мне не страшно, потому что мне нравится жить.
Я очень прошу Вас, не ищите в моих словах никакого иного смысла, кроме того, который выражен в их прямом, общепринятом, закрепленном в толковых словарях значении. Если я заблуждаюсь насчет себя, то искренне.
Захотите еще писать — я буду читать Ваши письма и, вероятно, отвечать, хотя в последнем не уверена.
Но я прошу Вас, если можно, не пишите мне больше».
Саша поднял голову и огляделся. В лице его не выразилось удивления, когда он обнаружил себя в потоке встречно идущих машин. Как-то он очутился посреди просторного шумного проспекта на островке на опустелом переходе. В обе стороны горел красный свет. Все это Саша понял, но куда идти, в ту или в эту сторону, куда он шел прежде и какие имел намерения, это он не мог сообразить. Да особенно и не пытался. Снова он взял письмо, с внезапно возникшей надеждой, что вышло это все у нее как-то так… ненароком, неосознанно, как бы не взаправду, — с этой надеждой обратился он опять к письму и все забыл.
От строчки до строчки, жадно и быстро перечитал он каждый листок — глаза затуманились слезами.
— Извините, — сказал он, со звоном ударившись о железный столб. Был он почему-то на тротуаре и, наверное, куда-то шел.
Прослеживая развитие мысли ее и чувства, он торопился поймать девушку на противоречии, на пустословии, на самообмане, он переворачивал листки, чтобы уличить ее… Она не оставила ему такой возможности, он принужден был разделить с ней все, она захватила его воображение, она повела его за собой, убедила его — и тем уничтожила. Нежная, чудная, обаятельная, без всякой жалости, она закатила ему пощечину, даже не подозревая, как звонко.
И, однако же, наперекор раскаянию, потребности бежать к телефону и тут же, ни минуты не медля, послать Трескина ко всем чертям, Саша чувствовал, что не в силах расстаться с девушкой. Девушка, которой он нанес тяжкое оскорбление, тем более ужасное, чем лучше была исполнена литературная работа, стала возлюбленной воображения. Она была нужна ему, чтобы как-нибудь оправдаться — ибо оправдаться он мог только перед ней, не перед собой. И она была необходима ему, чтобы знать, что произойдет дальше. Сюжет уже не подчинялся целиком его власти, не в силах он был завершить роман в одиночку, без девушки Трескина.
С муторным ощущением провала Саша начинал сознавать, что творческого запала хватает ему как всегда лишь на завязку, на то, чтобы в занимательных положениях расставить героев, обрисовать тревожный фон и обозначить обстоятельства, которые позволяют рассчитывать на энергичное развитие событий. А чем мощнее заявлено начало, тем больше и грех бессилия. И новый этот роман, уже понятно, не завершенный, развалившийся в самом начале от чрезмерного внутреннего напряжения, должен лечь новой виной на и без того отягощенную творческую совесть.
— Слушай, Юрик! — говорит Саша, вернувшись в контору Трескина. — Я прочел письмо нашей девушки.
— Класс, да?! — кивает Трескин, не выказывая беспокойства. Он словно не слышит вызова.
— Есть разговор…
— Коньячку? — говорит Трескин, поднимаясь из-за стола.
— Пожалуй, — Саша сдерживает себя.
Это будет разговор двух мужчин. Двух мужей. Точнее, мужа и любовника. Как цивилизованные люди, без истерики и без особой фамильярности они заново поделят за бутылочкой коньяка принадлежащую им женщину. Они сумеют договориться. Мужу останется память и сознание собственной цивилизованности, любовник уведет женщину. Если только они не порешат это как-то иначе. Одна бутылка коньяка отделяет их от окончательного решения. И они не торопятся — цивилизованные люди.
Саша принимает пузатую бутылку, оглядывает ярлык, даже шевелит губами, пытаясь разобрать французские слова. Потом он берет бутылку за горлышко и без лишней суеты, но с чувством и с отмахом в плече опускает бутылку на голову Трескина, который услужливо склонился вперед, чтобы объяснить Саше, что «cognac». — это и есть «коньяк». От удара Трескин закусывает язык, cognac обильно заливает лоб, щеки и мертвенно закатившиеся глаза. На звон лопнувшего сосуда влетает секретарша Аллочка — в белоснежной рубашечке, коротенькой юбочке и в чулочках.
Бум! — окончательно рухнул, поколебавшись, Трескин.
— Помогите шефу, — говорит Саша, — тут какое-то недоразумение.
Он брезгливо стряхивает брызнувшие на куртку капли cognac’a и поворачивается к выходу… Тут вслед за Аллочкой с выражением ужаса на лице вбегает в распахнутую дверь девушка Трескина.
— Трескин, — слабым голосом говорит она и, побледнев, как… как… очень сильно побледнев, хватается за косяк.
Девушка босиком. На ней синий балахонистый комбинезон, какой носят щеголеватые грузчики, и трогательная белая маечка.
— Что ж ты наделал?! — сверкает она глазами.
— А что такого? — невинно говорит Саша, притворяясь, что не замечает простертого на полу, залитого cognac’oм Трескина.