Я исповедуюсь - Жауме Кабре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Laurentius Storioni Cremonensis me fecit, тысяча семьсот шестьдесят четвертый.
– Отчего ты написал «Кремонец»?
– Потому что горжусь этим.
– Это – твоя подпись. Ты должен будешь одинаково подписывать все свои скрипки.
– Я всегда буду гордиться тем, что родился в Кремоне, маэстро Зосимо.
Старик, удовлетворенный, отдал инструмент автору, чтобы тот убрал его в футляр.
– Никому не говори, откуда у тебя эта древесина. И купи ее с запасом, чтобы хватило на несколько лет. По достойной цене, если хочешь иметь будущее.
– Да, маэстро.
– И не оплошай с лаком.
– Я знаю, как работать с лаком, маэстро.
– Знаю, что знаешь. И тем не менее – не оплошай.
– Сколько я должен вам за древесину, маэстро?
– Ничего. Сделай мне только одно одолжение.
– Я полностью в вашем распоряжении…
– Держись подальше от моей дочери. Она еще совсем девочка.
– Что?
– Что слышал. Не заставляй меня повторять. – Зосимо ткнул рукой в сторону футляра. – Или верни мне скрипку и древесину, которую не потратил.
– Хорошо, я…
Лоренцо побледнел и сравнялся цветом со своей первой скрипкой. Юноша не осмелился встретиться взглядом с маэстро и вышел. В мастерской Зосимо Бергонци стояла тишина. Лоренцо Сториони провел несколько недель, с головой погрузившись в процесс нанесения лака. После чего начал новую скрипку. Все это время он размышлял над ценой, запрошенной Зосимо. Когда скрипка зазвучала как должно, месье Ла Гит, который все еще торчал в Кремоне, получил возможность любоваться легким каштановым оттенком лака – того, что отличал инструменты Сториони. Потом он передал скрипку молчаливому худощавому юноше, тот взял смычок и дотронулся до струн. На глаза Лоренцо Сториони навернулись слезы: от звука скрипки и из-за Марии. Это был самый прекрасный звук, который только мог быть. Мария, я люблю тебя. Столько непредвиденных слез и флоринов прибавилось к начальной цене…
– Тысяча флоринов, месье Ла Гит.
Несколько весьма неловких мгновений Ла Гит смотрел ему в глаза. Затем мигнул и перевел взгляд на худощавого молчаливого юношу. Мальчик опустил веки в знак согласия. Сториони подумал, что мог бы потребовать и больше, но этому еще предстоит научиться.
– Мы не сможем больше встречаться, Мария, любимая.
– Это слишком много, – сказал Ла Гит, скривив лицо.
– Ваша милость знает, что инструмент того стоит. – Лоренцо решительно взял скрипку. – Если не хотите, я подожду других покупателей. Они приедут на следующей неделе.
– Но почему, Лоренцо, любовь моя?
– Мои клиенты желают Страдивари или Гварнери… Вас же никто не знает. Сториони! Connais pas[97].
– Через десять лет все захотят иметь дóма Сториони. – Он поместил инструмент в футляр.
– Твой отец запретил нам видеться. Поэтому и подарил мне древесину.
– Восемь сотен, – услышал он по-французски.
– Нет! Я люблю тебя! Мы любим друг друга!
– Девятьсот пятьдесят.
– Да, мы любим друг друга. Но если твой отец не хочет, чтобы… я не могу…
– Девятьсот. И только потому, что я тороплюсь.
– Убежим, Лоренцо!
– Договорились. Девять сотен.
– Убежим? Как ты можешь предлагать такое, если в Кремоне у меня мастерская?
Он торопился, это точно. Месье Ла Гиту не терпелось уехать с новоприобретенными инструментами, его почти ничего не держало в Кремоне, кроме ласк смуглой и страстной Карины. Торговец размышлял, что эта скрипка отлично подойдет месье Леклеру.
– Перенесем мастерскую в другой город.
– Вдали от Кремоны? Никогда!
– Ты предатель! Трус! Ты не любишь меня!
– Если в будущем году я вернусь с новыми заказами, то мы пересмотрим цену в мою пользу, – предупредил Ла Гит.
– Конечно я люблю тебя, Мария! Всем сердцем! Но ты не хочешь понять…
– Договорились, месье Ла Гит.
– У тебя есть другая женщина? Предатель!
– Нет, конечно нет! Но ты знаешь своего отца. Он связал меня по рукам и ногам.
– Трус!
Ла Гит заплатил, больше не торгуясь. Он прикинул, что тот же Леклер в Париже заплатит в пять раз больше без раздумий, и почувствовал себя счастливым. Жаль только, что это последняя неделя, когда он спит в сладких объятиях Карины.
Сториони тоже чувствовал себя счастливым, завершив свою работу. Но и грусть одновременно, поскольку еще не свыкся с тем, что после продажи больше не увидит свое детище. А кроме скрипки, он потерял еще и любовь. Ciao, Мария. Трус. Ciao, любимая. У тебя нет оправданий. Ciao: я буду помнить тебя всегда. Ты променял меня на какое-то дерево, Лоренцо: да чтоб ты сдох! Ciao, Мария: ты даже представить не можешь, как мне жаль. Чтоб твои деревяшки сгнили. Или сгорели! Но еще хуже дело обстояло с месье Жаном-Мари Леклером из Парижа (или Леклером Старшим, или дядюшкой Жаном – кто как к нему обращался), потому что он заплатил непомерную цену за скрипку, за ее бархатистое нежное ре, которое случайно извлек из нее Бернат и которое едва успел услышать.
Потом много раз в жизни мне придется стойко выдерживать чужие капризы, но в тот момент я решил, что должен извлечь выгоду из превосходства Берната в музыке и обратить его в свою пользу. Однако для этого мне необходим эффектный ход. Наблюдая за тем, как мой новый друг подушечками пальцев гладит деку Сториони, я сказал: если научишь меня, как исполнять вибрато, сможешь взять ее на день домой.
– Да иди ты!
Бернат улыбнулся, но спустя пару секунд посерьезнел и вздохнул с сожалением:
– Это невозможно: вибрато не учат, его просто чувствуют.
– Учат.
– Чувствуют.
– Тогда не получишь Сториони.
– Хорошо, я научу тебя, как вибрировать на струне.
– Сейчас.
– Договорились, сейчас. Но потом ты мне дашь скрипку.
– Сегодня нельзя. Нужно все подготовить. Потом.
Молчание. Он просчитывает все в голове, не глядя мне в глаза, и думает о волшебном звуке Сториони, боясь прогадать.
– «Потом» – пустое обещание. Когда именно?
– На следующей неделе. Клянусь!
В моей комнате, перед пюпитром с раскрытым на проклятом упражнении XXXIX Шевчиком[98] (том, что являет собой, по словам Трульолс, гениальную квинтэссенцию всего и через которое я должен познать жизнь), мы стояли не меньше получаса. Бернат превращал простые звуки в глубокие при помощи нежной и легкой вибрации пальцев, а Адриа смотрел на него, наблюдая, как Бернат закрывает глаза, концентрируясь на звуке, и думал: чтобы вибрировать, надо закрывать глаза… попробую так, закрыв глаза… но звук все равно получался грубым и резким, как кряканье утки. И он вновь закрывал глаза, крепко зажмуривал веки… Однако звук ускользал.
– Знаешь что? Ты слишком нервничаешь.
– Это ты нервничаешь.
– Я? Почему ты так считаешь?
– Конечно. Потому что, если ты не сможешь меня научить, не видать тебе Сториони. Ни на следующей неделе, никогда.
Это называется моральный шантаж. Но Бернату не остается ничего другого, кроме как забыть о том, что вибрато чувствуют, а не разучивают. Он смотрит на положение руки, на последовательность движений:
– Слушай, ты же не соус струнами взбиваешь! Расслабься уже!
Адриа понятия не имел, что значит расслабляться. Но он расслабился: закрыл глаза и нащупал вибрато в финале долгой до на второй струне. Ардевол запомнил этот момент на всю жизнь, потому что ему показалось, что он начал понимать, что значит заставить звук смеяться или плакать. Мне хотелось кричать от радости, но было стыдно так явно проявлять свои чувства при Бернате. Да и дома такое не поощрялось.
Несмотря на это Богоявление, которое я помню до сих пор, несмотря на чувство бесконечной радости от общения с моим другом, я не стал рассказывать ему ни о вожде арапахо, ни о Карсоне, жующем табак, поскольку не был уверен, что он не посчитает меня инфантильным дурачком, который в десять или двенадцать лет, когда борода вот-вот начнет расти, растрачивает свои интеллектуальные способности на игру с вождем индейцев и шерифом. Я был потрясен тем звуком, что смог извлечь из своей простенькой скрипки. Я поставил палец в первую позицию на второй струне: зазвучала нота до, и Адриа заставил ее вибрировать вторым пальцем. Было семь вечера не знаю какого числа осени или зимы тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года в Барселоне, в нашей квартире на улице Валенсия, в самом сердце квартала Эшампле, в центре мира. Я думал, что прикоснулся к небесам, и не подозревал, что ад совсем рядом.
9В то воскресенье, запомнившееся мне потому, что отец был в хорошем настроении, родители принимали у себя профессора Прунеса – согласно мнению отца, лучшего в мире палеографа среди ныне живущих, с супругой (лучшей в мире супругой лучшего в мире палеографа среди ныне живущих). Отец подмигнул мне, но я ничего не понял, хотя и знал, что он намекает на некий важный подтекст. Я не мог расшифровать этот намек как раз потому, что контекстом не владел. Кажется, я тебе уже говорил, что был занудой. Они беседовали за кофе: о том, что такой прозрачный фарфор делает кофе особенно вкусным, о манускриптах… Временами в беседе наступали неловкие паузы. В какой-то момент отец решил покончить с этим. Громким голосом, чтобы я услышал из своей комнаты, он отдал приказ: