Страна последних рыцарей - Халил-бек Мусаясул
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень благородным и, разумеется, опасным делом считалась охота на тура, который, как известно, является самой пугливой и осторожной дичью. Он живет высоко в горах, и охотник вынужден подстерегать его в опаснейших местах. Поэтому и добычу можно достать только после отчаянного скалолазания там, на головокружительной высоте. Настоящая зимняя охота — это охота на волков, а скорее всего на медведей, так как ближний бой с этими хитрыми и сильными животными, которые своим умением ходить на задних лапах и коварством ужасно напоминают человека, дает здесь у костра пищу для захватывающих дух поучительных рассказов. С тех пор я навсегда запомнил, что от преследования раненого медведя следует бежать не в гору, где он может быстро догнать жертву и убить мощным ударом лапы — при мысли об этом я начинаю ощущать его горячее дыхание на своем затылке,— а бежать вниз по склону. Тут медведь неловок, и, споткнувшись, покатится вниз, а там его можно легко пристрелить. И тут какая-то удивительная и непреодолимая дрожь пробегает по моей спине!
Но самым примечательным и запомнившимся мне из этих поучительных бесед был прием, к которому прибегали во время охоты на медведей и диких кабанов. Важными приспособлениями при этом были своеобразные щиты в виде деревянных рам, обтянутых полотном с произвольно нашитыми на них цветными лоскутками. Когда охотники, взобравшись высоко, оказывались в подходящем месте — в морозной тишине, на краю лесистой местности — они устанавливали в снегу свои пестрые заграждения, маленькие и большие, и укрывались за ними. На белоснежном фоне эти яркие приспособления действовали на зверей как безотказная приманка, и они медленно, как зачарованные, неуклюже приближались к ним. А сидящие в засаде мужчины зорко следили за их движениями. Затем раздавались выстрелы. Этот щит, который тогда казался чем-то заурядным, позднее я увидел еще раз, но не в реальной жизни, а на картине. Это была персидская миниатюра, иллюстрация к книге, описывающей историю шахской охоты. На ней были изображены те же самые пестрые щитки, которые мне были хорошо знакомы еще с детства.
В те восхитительные далекие зимние вечера, насыщенные рассказами о смелых поступках и захватывающих приключениях, я получал и другие уроки, связанные с моей учебой в духовной школе.
Прямо над нашим домом возвышалась мечеть, построенная еще нашим прадедом, где по пятницам мужчины собирались на большой молебен. На верхнем этаже находилась молельня, а внизу — медресе, где юноши из Чоха и близлежащих аулов учились на священнослужителей и кадиев.
Теперь и я был воспитанником, муталимом этой школы и ежедневно ходил на уроки, а вечером возвращался домой, как и другие дети из зажиточных чохских семей. А те, кто был мало обеспечен или прибыл из других мест, постоянно жили при медресе. Их кормили и содержали состоятельные жители аула, перед домами которых они, как странствующие студенты, по очереди распевали молитвы, за что им давали дрова и мясо. Мы тоже поддерживали их в этом деле.
Большое учебное помещение медресе, которое и сейчас отчетливо стоит у меня перед глазами, было устлано коврами. Вокруг лежало много книг, стояли стеллажи с фолиантами. Старшие по возрасту муталимы неустанно вели свои ученые и хитроумные споры, а мы, младшие, бросив свои уроки, изумленно прислушивались к ним. Если они уже ломали себе головы над хадисами {57} и над глубокомысленными толкованиями священных писаний, что было запрещено непосвященным, то мы в этом же зале сидели еще только над арабскими глаголами и переводом Корана.
Главным учителем медресе, считавшимся самым знающим и авторитетным, был удивительный старец Мохаммед из Согратля. Светлая и прозрачная кожа его тонкого, покрытого мелкой сетью морщин лица, белая как снег борода и белый тулуп усиливали впечатление чистоты и святости, исходившее от всего его облика. Он обладал не только исключительной добротой, но и поразительной эрудицией. Наряду с теологией, его любимым предметом была математика, и когда мои родные и двоюродные братья возвращались из русской гимназии домой, он подолгу беседовал с ними об этой науке, которая в своей ясной и строгой неумолимости больше всего соответствовала его чистому разуму.
Почти каждую пятницу Мохаммед из Согратля читал поминальную молитву по нашим умершим родственникам, и меня иногда посылали передать ему подарок или приглашение на пятничный ужин. В таких случаях он всегда предлагал мне выпить с ним чаю {58}, и я, смущенный, но счастливый, садился на мягкие, красивые ковры рядом с ним. Молодой ученик приносил красивый, расписной поющий самовар. Дым, выходивший из него, вился над нами кольцами. Старик разливал чай своей изящной белой рукой по тонким белым пиалам. Ах, этот волшебный напиток с неповторимым запахом, с необычными ароматическими добавками! Никогда больше я не пил такого чая. Мне казалось, что я нахожусь в гостях у самого пророка. Его светлые глаза с тонкими веками смотрели на меня со сдержанной любовью, и чувствовалось, что на мое поведение он смотрел со снисхождением мудреца и не осуждал даже мою страсть к рисованию, которая многим не нравилась.
Я всегда уходил от него в приподнятом настроении и с удвоенной гордостью ходил потом в духовную школу. К тому же меня обещали послать в дальнейшем на учебу в Согратль, откуда был родом мой уважаемый учитель. Знаменитое согратлинское медресе в нашем представлении было по уровню тем же, что Сорбонна для средневековой Европы. Что же касалось моей будущей карьеры, то я испытывал потребность предстать перед людьми ученым, и поэтому спрятал свою невзрачную, маленькую арабскую грамматику в толстый старый пергаментный томик, с которым я гордо ходил в школу.
Придя домой, я каждый раз складывал школьные принадлежности в угол и рисовал и играл, как раньше, из-за чего мои успехи в учебе были невелики. Зато велика и искренна была моя набожность. Я благоговейно молился пять раз в день в мечети, я строго придерживался всех предписанных постов и серьезно переживал, что мог, незаметно для себя, мысленно согрешить, от чего меня предостерегали, не объяснив, однако, точно, в чем это заключалось. Единственным нарушением, в котором я был виноват, оказалось мое желание изображать живые существа на бумаге. В представлении моего окружения это считалось значительным, но довольно своеобразным, необычным грехом.
На самом деле я постоянно испытывал неистребимое желание нарисовать красивыми красками героев преданий и освободительных войн такими, какими они представлялись мне в моей фантазии. За это меня обвиняли в безбожии, постоянно отнимали и выбрасывали мои карандаши. Сотни раз объяснял мне тогда учитель, поймав меня за этим занятием, что изображать любого, кто имеет дыхание и душу, верующему запрещено. Ни в коем случае человек не должен позволять себе изображать человека, в которого он, слепо и неумело подражая таким образом действительному и единственному творцу — никогда не сможет вложить душу. Не беря на себя греха, можно рисовать лишь орнаменты и цветы. Но именно люди и животные привлекали меня, так как у них была душа, которая давала им радость и боль и тем самым делала их подвижными и выразительными.
Из-за этого у меня были проблемы и с самим собой, так как я был очень религиозным. Особенно сложно было с тетей Мури, которую беспокоило мое греховное увлечение. Она строго следила за моими пальцами. А удержаться от рисования становилось для меня все труднее, тем более что в доме шел ремонт и стены некоторых комнат покрывали арабскими стихами и цветными узорами. С искусным художником, выполнявшим эту работу чисто и изящно, я вскоре подружился. Он давал мне немного от своих красок, и я рисовал по его образцам на обложках своих книг и тетрадей. Но и здесь, как по волшебству, из-под моей кисти появлялись снова и снова образы людей и животных, которые украдкой выглядывали из-за вьющихся растений.
В конце концов меня представили в этом смысле закоренелым грешником, а один из учителей придумал даже, как меня спасти от проклятия. Он сказал: «Сын мой, если уж ты не можешь совсем отказаться от этой непонятной мне дурной страсти, то хотя бы отрезай потом головы своим фигурам, которые ты зря рисуешь на бумаге, чтобы они не принимали участия в жизни! Молодежь не переделаешь, может быть, со временем все изменится к лучшему, если ты образумишься».
Это все-таки было спасением, и я последовал его совету, так как никто не чувствует себя в грехе счастливым. И еще долго, долго по старой привычке я проводил по шеям изображенных мною фигур тонкую, невидимую черту, как бы отсекая им головы. Так они были мертвы и не могли требовать у меня, своего создателя, душу и привлечь меня к ответственности за то, что я, второй Прометей, вмешиваюсь в дела бога.
Все же был один человек, который в это трудное время действительно понимал меня и всегда не задумываясь приходил на помощь. Это был Мохама, мой добрый старший брат. Он сам приносил мне коробочки с красками, карандаши и альбомы для рисования, на которых чудесными золотыми буквами было выгравировано мое имя. Он делал это, чтобы поднять мне настроение. От его веселого целительного смеха все мои темные страхи улетучивались куда-то. И как же я любил его за это!