Апокриф Аглаи - Ежи Сосновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно в квартире профессора Ц. во время консультации Адам в марте 1984 года и познакомился с тем журналистом. От него приятно пахло «Олд Спайсом», волосы у него были с проседью и зубы подозрительно блестящие; прямо сказать, он вызывал раздражение своей светскостью, вернее, вызывал бы, если бы педагог не относился к нему с явной симпатией, и это изрядно ослабило заряд отрицательных эмоций моего кузена. Как объяснил журналист, он в предвидении «Prix Italia» будущего года готовит радиорепортаж о пути польских пианистов к успеху. Адам почувствовал себя разоблаченным в своей вере в себя и потому фыркнул:
– Какой успех? Я еще не знаю даже, войду ли в группу участников конкурса.
Сгорбившийся профессор опустил голову еще ниже и с минуту покачивал ею; выглядело это так, словно в затылке у него что-то внезапно порвалось.
– Слушай, слушай, Адам, у пана редактора крайне интересный замысел.
А тот объяснил, что сознательно начинает записывать нескольких человек, часть из которых несомненно отпадет и, возможно, довольно скоро, но один или двое поднимутся достаточно высоко.
– И вот когда я буду знать, кто именно, я ликвидирую остальные записи, а вот эта единственная будет у меня задокументирована, как будто я был пифией, с самого начала знал. Короче говоря, не согласились бы вы, чтобы я время от времени вас сопровождал? Во время репетиций, встреч с друзьями, выступлений? Иногда я вас о чем-нибудь спрошу, возьму этакое небольшое интервью на ходу. Потому что этим человеком можете быть вы.
Последнюю фразу журналист произнес с нажимом. У Адама было ощущение, что сейчас любое слово может его выдать. И он инстинктивно взглянул на профессора.
– Я поступлю так, как сочтет нужным пан профессор.
Ц. опять задергал головой, на сей раз с удовлетворением.
– Договорились, пан Владек. Раз коллега Клещевский настолько любезен, что доверяет принятие решения мне, то вот вам мое согласие.
С Владеком уже на следующий день они перешли на «ты», тем паче что при близком знакомстве, как убедился Адам, журналист изрядно выигрывал. Он не был навязчив, прилично знал Шопена, ну а если в его высказываниях на темы пианистики недоставало пафоса, к каковому Адама приучила мать, то он компенсировал его недостаток обаянием. Клещевскому запомнилось, как Владек весьма иронически отозвался насчет «Революционного этюда» и того, что он звучит по нескольку раз в год в телевизионных новостях – и это было правда – каждое семнадцатое января, первое августа, первое сентября, и как его возмутил этот отзыв, а также как несколько часов спустя он увидел неподдельное волнение в глазах журналиста, когда с неистовой силой сыграл ему этот осмеянный этюд. Так что когда в середине мая Владек пригласил Адама в Лесную Подкову, где он жил и где – как он объяснил – устраивал встречу друзей по случаю своего дня рождения («Адам, помоги мне это пережить, дата такая, что наполняет скорее меланхолией, нежели радостью»), мой кузен почти не колебался. Мать была недовольна, через две недели должен был состояться отбор. Но оба они прекрасно понимали, что Адам, по сути дела, полностью готов. И потому она только развела руками.
– Если хочешь, сынок, то поезжай, как-никак ты уже взрослый человек. И, надеюсь, ответственный.
И он поехал.
2
Итак, в середине мая 1984 года Адам, неожиданно освобожденный от каторги репетиций, от монастырского устава, за строгим соблюдением которого следила coach, ехал в вагоне пригородного поезда и не мог прийти в себя от удивления, что это действительно произошло. Иногда он бывал на каких-нибудь сборищах, его внутреннее одиночество вовсе не означало полного выключения из жизни студентов, но чаще всего он принимал их у себя дома, где стараниями матери уже несколько лет существовало нечто вроде салона, перенесенного машиной времени из эпохи столетней давности. Но сейчас он был совершенно один, ехал на встречу, где никого не знал, кроме хозяина, к тому же за город – правда, всего в часе пути от дома, – и не мог припомнить, когда в последний раз выбирался с территории, ограниченной улицей Тувима, где он жил, Смольной, где давал ему консультации профессор, и Окольником, где находилась Академия. Нет, иногда ему случалось выезжать на выступления, и порой в места весьма экзотические, – не далее как два месяца назад он принял предложение дать концерт в кафе одного провинциального Дома культуры, которое оказалось заполнено наполовину любителями Шопена, наполовину людьми, которые не могли дождаться, когда он исчерпает свой репертуар, – но сегодняшняя поездка не имела ничего общего с его привычными занятиями, со всем тем, с чем он привык отождествлять себя. Он безучастно посматривал на отблески послеполуденного солнца на грязном стекле, слушал фальшиво звучащие звонки на переездах, вдыхал резкий запах пропотевших тел. Наконец он вышел из поезда; после стольких лет он уже не помнил наверное, была ли это еще Подкова, – одна-две остановки от станции, вблизи которой находился знаменитый костел, куда время от времени он приезжал с родителями, когда учился в средней школе. Держа листок, на котором Владек нарисовал план, Адам пошел по широкой грунтовой дороге на север и, только когда его обогнала третья машина, догадался, что это подъезжают другие участники празднования дня рождения. Через несколько сотен метров машины сворачивали налево и останавливались перед воротами кирпичного дома, стоящего на невысоком пригорке; к нему вела каменная лестница между двумя маленькими прудами, откос был выложен дерном, тут и там торчали купы каких-то мелких растений, которые невежественному в садоводстве Адаму в первый момент показались микроскопическими кактусами. Между аккуратно подстриженными туями прогуливались незнакомые люди, в углу дымил мангал; в те времена все это выглядело просто роскошно. Смущенный Адам остановился у калитки. На него бросали взгляды, он машинально несколько раз наклонил голову и подумал, что ведет себя как управляющий, который не вовремя пришел к пану помещику. Недоставало только мять в руках шапку. Тут из-за чьих-то голов взметнулась рука Владека.
– Привет, Адам! Как я рад, что ты приехал. Легко нашел?
И вот представленный таким образом обществу журналистом, чьи манеры вдруг, как и при первой встрече, стали выглядеть раздражительно совершенными, Адам вскоре прогуливался с какими-то людьми по саду, попивая коктейль – водку с колой и лимоном в пропорции, дающей надежду, что через некоторое время он почувствует себя совершенно непринужденно; кто-то угостил его красным «Мальборо», и Адам взял сигарету – для компании, а также и для того, чтобы не задумываться, а что делать со второй рукой (хотя клубы дыма, которые он выпускал, яснее ясного свидетельствовали, что он не курит). Разумеется, он не запоминал имена и профессии гостей, однако очень скоро сориентировался, что попал в тот круг, который его мать восприняла бы в лучшем случае с презрительной холодностью: бывший консул, возвратившийся с Кубы, заведующий отделом в «Орбисе», молодая супружеская пара, занимающая – если только он правильно понял – весьма высокие должности в Главном управлении по физической культуре и спорту, болтливая дамочка, рассказывающая сплетни из отдела культуры ЦК и с оттенком материнской симпатии, лишь слегка пронизанной иронией, вспоминающая про какого-то Владека, которого лишь через добрых двадцать минут Адам идентифицировал как известного ему по газетам партийного бонзу товарища Сьвиргоня. Мать научила его относиться к политике презрительно-отчужденно, представителей власти воспринимала как оккупантов, однако утверждала, что поляки не слишком внимательно прочитали «Конрада Валенрода»[39] и отнюдь не она повинна в непреходящей актуальности слов: «Ты – раб, а у рабов оружие – коварство». С веселым возмущением восприняла она то, что отец после введения военного положения стал демонстративно покупать в газетном киоске «Жолнежа Вольности».[40] «Это может продлиться сто лет, и я пытаюсь свыкнуться», – объяснял он всем подряд, не исключая и киоскера, – но сама, если не считать ежемесячных поездок в костел св. Станислава Костки на молебен за Отчизну, старалась не демонстрировать свою оппозиционность. Сына же она умоляла не подвергать ради красивого жеста свою карьеру угрозе. «Музыка Шопена помогла Фу-Цзуну вырваться из Китая, – объясняла она Адаму. – Орфом[41] мы восхищаемся вне зависимости от того, к чему принуждали его гитлеровцы. Кто сейчас вспоминает, что Кароян для них дирижировал? А здесь все-таки обстановка получше. Искусство существует дольше, чем то гуано, с которым нас пытаются смешать. В конце концов речь идет о духовности, за которую ты можешь сражаться, сидя за роялем, а не на улице». Так что, когда первый приступ отвращения прошел, Адам резонно решил, что раз уж он попал в зоопарк, есть смысл посмотреть на собранные здесь экспонаты, и он с вежливой улыбкой выслушивал собеседников, быть может даже тем охотнее, чем омерзительней они ему казались. То, что он многие годы скрывал веру в свой талант, принесло неожиданные проценты: сейчас он просто-напросто скрывал немножко больше.