Дядюшка Бернак - Артур Дойль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И я тоже сочувствую вам, Сибилла! — вскричал я. — Вы были похожи на ангела милосердия и любви. Да, счастлив тот, кому принадлежит ваше сердце. Только бы он был достоин вас!
Сибилла тут же нахмурилась: мыслимо ли, чтобы кто-нибудь счел Лесажа недостойным! Я немедленно замолчал.
— Я знаю его лучше, чем император или вы, — сказала она. — Душой и сердцем Лесаж поэт. Он слишком высокого мнения о людях, чтобы предвидеть интриги, жертвою которых он пал! Но к Туссаку в моей душе никогда не пробудится сострадания, потому что он убил пятерых; я также знаю, что во Франции не наступит мира, пока этот ужасный человек на свободе. Луи, помогите мне поймать его!
Лейтенант нервно покрутил усы и окинул меня ревнивым взором.
— Надеюсь, мадемуазель, что вы не запретите и мне помочь вам! — жалобно воскликнул он.
— Вы оба можете помочь мне, — сказала она, — я обращусь к вам, когда это будет нужно. А теперь, пожалуйста, проводите меня до конца лагеря, а там дальше я поеду одна.
Она говорила повелительным, не допускающим возражения тоном, и все приказы, слетавшие с ее очаровательных уст, звучали восхитительно.
Серая лошадь, на которой я приехал из Гробуа, стояла рядом с лошадью Жерара, так что нам оставалось только вскочить в седла, что мы тотчас и сделали. Когда мы выехали за пределы лагеря, Сибилла обратилась к нам.
— Я должна проститься с вами, — сказала она. — Итак, я могу рассчитывать на вас обоих?
— Конечно! — ответил я.
— Ради вас я готов идти на смерть! — горячо заявил Жерар.
— Хватит и того, что такие храбрецы готовы мне помочь, — с улыбкой ответила она и, стегнув лошадь, поскакала по направлению к Гробуа.
Я остановился и глубоко задумался о Сибилле: какой план возник в ее головке, что мог бы навести на след Туссака? Я ни минуты не сомневался, что женский ум, действующий под влиянием чувства и стремящийся спасти возлюбленного, достигнет большего успеха там, где Савари или Фуше, несмотря на всю их опытность, оказались бессильны. Повернув лошадь назад к лагерю, я увидел, что молодой гусар тоже смотрит вслед удаляющейся фигурке.
— Слово чести! Она создана для тебя, Этьен, — бормотал он, совершенно забыв о моем присутствии. — Эти чудные глаза, улыбка, искусство верховой езды! Она без страха говорила с самим императором! О Этьен, вот, наконец, женщина, достойная тебя!
Его бессвязные лепетания продолжались до тех пор, пока Сибилла не скрылась за холмами, тогда только он и вспомнил обо мне.
— Вы кузен этой барышни? — спросил он. — Мы связаны с вами обещанием помочь ей. Я не знаю, что нам придется сделать, но для нее я готов на все!
— Надо схватить Туссака.
— Превосходно!
— Это условие, чтобы сохранить жизнь ее возлюбленному.
На его лице отразилась борьба между любовью к девушке и ненавистью к сопернику, но врожденное благородство взяло верх.
— Господи! Я пойду даже на это, лишь бы сделать ее счастливою! — крикнул он и пожал мне руку. — Наш полк расквартирован там же, где вы видите большой табун лошадей. Если вам понадобится помощь, дайте мне знать, моя сабля и рука всегда к вашим услугам.
Он хлестнул коня и быстро уехал; молодость и благородство сказывались у него во всем — в осанке, в красном султане, развевающемся ментике и даже в блеске и звоне серебряных шпор.
Прошло четыре долгих дня, а я ничего не слыхал ни о моей кузине, ни о моем милейшем дядюшке из Гробуа. За эти дни я успел устроиться в главном городе — Булони, сняв себе комнату за ничтожную плату (платить дороже я был не в состоянии). Комната помещалась над булочной Видаля рядом с церковью Блаженного Августина на улице Деван.
Так уж вышло, что год назад я снова вернулся сюда, поддавшись тому же необъяснимому чувству, которое толкает стариков хоть изредка заглянуть туда, где протекла их юность, подняться по тем ступеням, которые скрипели под их ногами в далекие времена молодости. Комната осталась без изменений: те же картины, тот же гипсовый бюст Жана Бара около стола. Да, вещи не изменились, а вот моя душа, мои чувства уже совсем не те! Теперь в маленьком круглом зеркале отражалось истощенное старческое лицо, а когда я обернулся к окошку и посмотрел туда, где некогда белели палатки стотысячной армии и царило оживление, то увидел лишь унылые, пустынные холмы. Трудно поверить, что великая армия рассеялась, как легкое облачко в ветреный день, а все до единого предметы в заурядной комнате полностью сохранились!
Обосновавшись в этой комнате, я первым делом послал в Гробуа за своими скудными пожитками. Мне немедленно пришлось заняться туалетом, потому что после милостивого приема императора, пообещавшего взять меня на службу, я был просто обязан обновить свой гардероб, чтобы не позориться среди богато одетых офицеров и придворных. Все знали, что Наполеон старался одеваться возможно скромнее и вообще не обращал внимания на свое платье, но не таково было его отношение к другим: нечего было рассчитывать на благосклонность императора, если вы не обзавелись великолепными одеждами. Даже при дворе Бурбонов роскошь туалетов не имела такого значения.
На пятый день утром я получил от Дюрока, состоявшего при дворе камергером, приглашение прибыть в лагерь, причем сообщалось, что я могу рассчитывать на место в экипаже императора, отправляющегося в Пон-де-Брик, где меня должны были представить императрице. В лагере Констан провел меня к императору. Талейран и Бертье находились тут же в ожидании распоряжений, за письменным столом сидел де Миневаль.
— А, месье де Лаваль, — приветливо кивнул император, — есть известия от вашей очаровательной кузины?
— Нет, ваше величество, — ответил я.
— Боюсь, что ее усилия будут тщетны. Я от души желаю ей успеха, потому что нет оснований опасаться этого ничтожного поэта, Лесажа, а вот его сообщник — очень опасный человек. Но все равно нужно использовать кого-то в качестве примера!
Стемнело. Вошел Констан, чтобы зажечь огонь, но император остановил его.
— Я люблю сумерки, — сказал он. — Вы так долго жили в Англии, месье де Лаваль, что, наверное, тоже привыкли к сумраку. Я уверен, что разум этих островитян под стать их мерзким туманам, если судить по той чепухе, которую они пишут про меня в своих дурацких газетенках!
Нервным движением руки, обыкновенно сопровождавшим вспышки гнева, он схватил со стола последний номер какой-то лондонской газеты и бросил его в огонь.
— Журналист! — вскричал он тем же сдавленным голосом, каким накануне выговаривал своему провинившемуся адмиралу. — Да кто он такой? Чернильная душа, жалкий голодный писака! И он смеет рассуждать как человек, обладающий большою властью в Европе! Ох, как надоела мне эта свобода печати! Я знаю, многие хотят видеть ее и в Париже, в том числе вы, Талейран! Я же считаю, что из всех газет нужно оставить только одну — официальную, через которую правительство будет сообщать народу свои решения.
— У меня иное мнение, ваше величество, — ответил министр. — По-моему, лучше иметь явных врагов, чем бороться со скрытыми. Да и к тому же безопаснее проливать чернила, чем кровь! Что за беда, если враги станут злословить о вас на страницах газет, — они ведь бессильны против вашей стотысячной армии!
— Та-та-та! — нетерпеливо вскричал император. — Можно подумать, что я унаследовал корону от своего отца-императора! Но, если б даже и так, — все равно бы газеты остались недовольны. Бурбоны разрешили открыто критиковать себя, и к чему это их привело? Могли ли они воспользоваться своей швейцарской гвардией, как я воспользовался своими гренадерами, чтобы произвести переворот 16 брюмера? Что сталось бы с их драгоценным Национальным собранием? В ту пору одного удара штыком в живот Мирабо было бы вполне достаточно, чтобы все перевернуть вверх дном и окончательно изменить ход событий. Впоследствии только из-за нерешительности погибли король и королева и была пролита кровь многих невинных людей.
Он опустился в кресло и протянул свои полные, обтянутые белыми рейтузами ноги к огню. При красноватом отблеске потухавших угольев я смотрел на бледное красивое лицо, лицо сфинкса, поэта и философа: как трудно было предположить в нем безжалостного тщеславного солдата! Я слышал, что нельзя найти двух похожих портретов Наполеона и, я думаю, это потому, что в зависимости от настроения совершенно изменялось не только выражение, но и черты его лица. В молодости он был самым красивым из всех, кого мне довелось видеть на моем долгом веку.
— Вы не склонны к мечтательности и не способны создавать себе иллюзий, Талейран, — сказал он. — Вы всегда практичны, холодны и полны цинизма. Я другой. На мое воображение действует рокот моря или такие сумерки, как сейчас. Сильно влияет на меня и музыка, особенно повторяющиеся мотивы, какие встречаются в операх Пассаниэлло. Тогда на меня нисходит вдохновение, мои идеи становятся глубже, я стремлюсь к новым горизонтам. В такие минуты я обращаю свои мысли к Востоку, к этому кишащему людскому муравейнику; только там можно почувствовать себя великим! Мои прежние мечты воскресают. Я мечтаю вымуштровать людей, сформировать из них армию и повести ее на Восток. Если бы я успел завоевать Сирию, я привел бы этот план в исполнение и судьба целого мира решилась бы со взятием Сен-Жан д’Акра! Бросив Египет к своим ногам, я приступил к детальной разработке плана завоевания Индии. Я всегда представлял, как я еду на слоне и держу новый, сочиненный мною Коран. Я слишком поздно родился. Стать всемирным завоевателем дано лишь тому, в ком есть божественность. Александр объявил себя сыном Зевса, и никто в этом не сомневался. Но человечество далеко шагнуло, и люди утратили чудесную способность увлекаться. Что бы произошло, объяви я себя божеством? Талейран первый стал бы посмеиваться в кулак, а парижане разразились бы градом пасквилей на стенах!