Румбы фантастики - Виталий Севастьянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что бишь хотели от него домовой и дзё комо? Что-то говорили про Омиа-мони… Увидев Игоря и его машину, он забыл об их просьбе: увидеть, понять, спасти. Что? Что это значит? Почему к нему приходила Омсон? Не зря же, черт возьми, его уволокли из дому! А он сидит здесь. И вообще, очевидно, не оправдал возложенных на него надежд. Обидно.
Лебедев встал. В нем зарождалось нетерпение, заставляло двигаться, искать какого-то дела, выхода искать — любой ценой! Он готов был голыми руками расшвырять этот проклятый завал. Только бы выбраться! Эх, веревку бы! Но веревки нет. Однако…
Лебедев снял энцефалитку. Был бы нож! Он внимательно рассмотрел куртку и наконец увидел дырку, наверное, прожженную у костра. Рванул зубами… грубая ткань затрещала…
Не прошло и часу, как перед Лебедевым вместо энцефалитки лежал ворох ровных полосок, и он начал связывать их. Потом обернул в капюшон камень, вырытый из-под гальки. Надежно обвязал своей «веревкой». Тщательно прицелившись, бросил тяжелый ком вверх, стараясь если и не попасть в верхний проем, то максимально добросить до него и зацепить груз меж стволов. Камень сорвался и раз, и другой, и третий. Лебедев едва успевал отстраниться, чтобы не попасть под удар. И вот наконец-то!.. Не веря удаче, Николай потянул за «веревку», дернул сильнее — камень держался. Он даже растерялся на миг. Окинул взглядом свою недолгую тюрьму — и, упираясь ногами в деревья, стараясь контролировать натяжение «веревки», полез, вернее, пополз вверх.
«Колодец» был не так глубок, как казалось снизу, однако выбраться было труднее, чем он думал. То и дело ударялся головой. Скользили ноги. Особенно ужасно было то мгновение, когда, почти у самого верха, Лебедев увидел, что камень под его тяжестью вот-вот переварится через сук, за который зацепился. Николай дернулся, пытаясь перехватить руки, но тут «веревка» снова натянулась, как будто кто-то прижал камень наверху. «Игорь вернулся!» — подумал Лебедев, сразу забывая обиду и страх. Он с наслаждением высунулся из щели — и чуть не сорвался опять: крепко упершись в черные стволы, ему протягивал руку не Игорь, а домовой.
* * *Костерок тихо приплясывал на берегу. На рогульках висел небольшой котелок, в который, отгоняя летучие искры, озабоченно поглядывал домовой. На тряпице, раскинутой на камнях, лежали серые ноздреватые лепешки и крупно нарезанные куски кеты. Лепешки, по словам домового, который истово потчевал Лебедева, замешены на черемуховой муке, поэтому они и были так ароматны и сладки. Потом домовой достал из холщевой торбочки две берестяные чеплашки и осторожно налил в них из котелка чаю — черного, горьковатого от щедро брошенных туда лиан лимонника, его красных ягод да кисточки элеутерококка, колючие стебли которого торчали неподалеку. После каждого глотка у Лебедева прибавлялось сил.
— Спасибо, дедушка! — сказал он. — Теперь я хоть до завтрашнего вечера могу идти без отдыха.
Домовой увязывал свою торбочку:
— Вот-вот! Омсон-мама точнехонько так и говорила: мол, только подкрепить надо силы Мэргена, а там…
— Омсон? — перебил Лебедев. — Так вы ее видели?
— А чего бы мне ее не видеть? Частенько дорожки нас с ней, с простоволосой, сводят. Я ей другой раз так и скажу: «Не молоденькая, чай! Нет чтобы платком покрыться, ходишь, волосом светишься!» Мы, домовые, этого страсть как не любим, а у них, у таежных людей, обычай иной, вот и ходит, косами трясет, будто девица.
— Она и есть девица! — засмеялся Лебедев. — Ей и двадцати нет, мне кажется.
— Коли кому что кажется, так тот пущай крестится, — сурово ответил домовой. — Вот, как на твой глаз — сколь мне годков?
Лебедев пригляделся.
— Ну, шестьдесят, ну, семьдесят… — сказал он не очень уверенно, но тут же вспомнил, с кем говорит. — Или больше? Неужто за сто?
— То-то и оно-то, что за сто! — важно сказал домовой. — Нашенский род исстари ведется. Домовушка должен быть по рождению тот же шишига, то есть дьявол. По крайности, прежде был шишигой, а теперь, видится, обрусел. Мне нынче никак не меньше, чем пять сотен, а то и поболе. Со счету давно сбился, многое позабывать стал. Но сколь помню себя, таким был, как сейчас. Разве что одежа попридержалась. Вот и Омсон такая — что хошь с ней делай, время не берет.
— Она колдунья? Шаманка? — пытался угадать Николай.
— Шаманка, скажет тоже. Подымай, брат, выше! Она — владычица Омиа-мони, только про это пускай себе мой дружечка разлюбезный дзё комо сказывает. У него складнее выходит. Ежели бы там про банника, про овинника, про дворового, аль про русалок, девок зеленовласых, что по чащобам у нас на Расеюшке турятся, на прохожего-проезжего морок наводят, — про это дело я тебе такого набаю, что волоса дыбарем станут. А про таежное пущай таежные жители и сказывают. Ты мне лучше про себя поведай. Какого роду-племени! Как окрестили? Почто холостым живешь — я приметил… Чем на хлеб зарабатываешь? Не по купецкому делу?
— Нет, не по купецкому, — от души развеселился Лебедев. — Я пишу…
— Писарем, стал-быть? — почему-то обрадовался домовой. — Грамоте, счету обучен? Великое дело — наука! Вот кабы мне на роду не написано домовым быть, я бы непременно обучение прошел и в грамотки всю мудрость народную записывал. Таскался бы по селам-поселочкам: там сказку подслушаю, там — песню, там — поговорочку. Поговорка, знаешь ли, цветочек, а пословица — ягодка. Ох, брат ты мой, а крепко же иной русский мужик молвит! В пословице ходячий ум народный. Пословицы не обойти — не объехать. Живым словом победить можно. Одно слово, знаешь ли, меч обоюдоострый заменить может. Да где бы нам найти такое словцо, чтоб лиходея нашего насквозь пронзить? Уж и дружок-приятель у тебя, батюшко Мэрген! — попенял он. — Я спервоначалу думал, что на цвету он прибит, глуповат, стал-быть, однако умище есть, и страшный… А зверюгу белую, что чадом чадит, он где раздобыл? Это ж чисто Змей Горыныч: огонь жрет, жаром орет, а из ушей аж дым идет. Эх, а было времечко золотое: что богатырь, что супротивник его садились на добрых коней — да по раздольицу, чисту полюшку… А коняшки сытые, обихоженные! Мы, домовые, коней любим пуще всего на свете! Хынь-хынь, — вдруг завел он жалобно, — мне бы хоть махонькую, да пегонькую лошадушку! Разве же наше, домовушек, дело по чащобе шастать, злодею гонять? Домовой — он исстари не злой, не погубит, как русалка зеленовласая, не утопит, как дед водяной, узелком дорогу не завяжет, как злодей леший. Ну, ущипнуть там, синяков насажать, бабе простоволосой ночью косиц наплести — это наше дело. А тут…
Лебедев ласково слушал причитания домового. Так бы и погладил его по сивенькой головушке!
— Вот видишь ли, батюшко Мэрген… — продолжал тот, но Лебедев решил наконец прояснить дело:
— Ну какой я Мэрген?! Меня зовут Николаем. А вас как?
— Власием отродясь прозывает домовушку народ. Волосом еще, Велесом. Как хошь, так и зови. Дедкой зови, суседкой. А ты — Никола, стал-быть. Славное имечко. Угодник тебе хороший достался. Добрый. Ты вон тоже добрый. Да вот беда: слабосильная твоя доброта, нету в ней ярости праведной. Тебе бы тоже домовым на свет народиться, а тебя вон в грамотеи, в Мэргены вынесло.
— Ну, предположим, вы меня туда сами записали, — возразил Лебедев.
— Не я, а дружечка мой — дзё комо. А видать, ошибся… Чего ему на тебя боги евонные указали? Я так понимаю, что на том месте, где нынче твоя изба, прежде стойбище было. Глядишь, там и жил-поживал какой Мэрген. Однако к старости что люди, что нежить забывчивы становятся. Вот и напутал дзё комо.
Николай даже обиду почувствовал, но решил продолжать разговор:
— А вы сами откуда? Как попали на Дальний Восток? — Уж сколько раз приходилось задавать такой вопрос! Мог ли он представить, что будет брать интервью у домового… Он попал в мир причудливых и странных существ, которые теперь мерещились за каждым кустом, подсматривали с каждой ветки, смеялись из ручья. Да, это было чудесно, невозможно! И в то же время в явлениях домового, дзё комо, прекрасной Омсон была непонимаемая, но глубоко чувствуемая им бесхитростная правда природы. Она требовала ответной правдивости.
— Мы сами с Дону — охотно рассказывал тем временем домовой. — Не считал, сколь годков прошло, как собрали Макар да Агриппина Ермоленки барахлишко, наскребли из-под печи, на лапоть насыпали, меня, доможила своего, кликнули: «Дедушка домовой, не оставайся тут, а иди с нашей семьей!» Понимашь, — доверительно объяснил он Николаю, — если хозяин при переезде суседку своего не позовет, то и скотина водиться не будет, и не будет ни в чем ладу. Я серой кошкой… — он покосился лукаво на Лебедева, — обернулся — и скок в корзинку! Старуха моя, кикимора, коклюшки, клобуки, плетенье свое прихватила — из голбца за мной шмыгнула. Тряслись наши хозяева из России на Амур и год, и более. Из корзинки, бывало, нос высунешь — и все тебе леса, леса, леса… Уставать стали мы с домахой моей. А пришли-таки! Места — куда тебе с добром! Лес, рыба, зверь богатый. Сперва людишки землянки рыли, потом избы ставили. Лес валили нетронутый. Мы уж со старухой серчать стали, что долго нас из корзинки не выпускают, ан зря: скоро нас в дом новый зазвали. В тот самый, где ты был. И-эх… — Он всхлипнул было, но тут же встряхнулся: — Да что!.. Не вернешь. А вон и дзё комо поджидает, вон он, батюшка мой!