Книга ночей - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сперва их направили в лагерь для новобранцев, где наспех обучили практическим навыкам боя. Но каким бы ускоренным и напряженным ни было это обучение, оно никоим образом не посвятило их в жестокую действительность войны. Затем всех этих парней, вчерашних подростков с весенним прозвищем «Васильки», отвезли на фронт, в пополнение к бывалым солдатам. Матюрен и Огюстен спрятали на дне рюкзака, между бельем и алюминиевым котелком, тетрадь-дневник, который они вели, один делая записи, другой рисуя.
«Не знаю, что мне внушает больший страх, — писал Огюстен накануне их отправки, — убивать или быть убитым. В лагере мы только делали вид, что убиваем, но ведь на фронте перед нами будут живые люди. Такие же, как я и Матюрен. И нам придется стрелять в них. В кого же превращается человек, убивающий себе подобных?» Этот вопрос неотступно терзал Огюстена, ему даже во снах чудились головы его будущих жертв, прибитые к воротам Верхней Фермы, как некогда череп Эско, напоминавший разом о двух убийствах — от конского копыта и от руки Золотой Ночи-Волчьей Пасти.
Матюрена удивило название передовой, куда их привезли, — «Дорога Дам», красивое имя, звучавшее как приглашение на воскресную прогулку. Ему представлялся Утренний Подлесок, где они с Ортанс так часто любились, где запах их тел смешивался с пряным, сладковатым духом прелой листвы и влажного мха. Он нарисовал дорогу в ложбине, которая вела к пригорку, усеянному цветами; женщины с летящими по ветру волосами срывали их, собирая в огненные букеты. В конце дороги стояла огромная зрелая роза, неподвластная ураганному огню и смерти, что царили вокруг.
«Дорога Дам» — тернистый путь к смерти, которую презрела и отринула красота еще более мятежная и страстная, нежели красота плотской розы.
Однако в поезде, увозившем их на передовую, все приятные образы и мечты скоро забылись, настолько потрясла их безжалостная реальность войны. Земля непрестанно казала им свои жуткие раны, и чем более разоренным и обезображенным был пейзаж, тем больше чудилось в нем щемяще-человеческого, словно в истерзанной, обгоревшей людской плоти.
И впрямь, земля и плоть смешивались здесь в единую субстанцию — грязь. Линию фронта они увидели еще издали. Мутно-серое небо то и дело вспыхивало у горизонта, как будто кто-то поджигал, один за другим, гигантские факелы. Эту разверстую пылающую границу между небом и землей обозначали еще и неумолчный грохот канонады, завывание летящих мин и треск пулеметов. Желторотые новобранцы, едва обученные военному ремеслу, тотчас были брошены в бой. Их сотнями загоняли в грязные траншеи, где упорно падавший снег тут же растекался зловонной жижей.
Но не один только снег падал в этом месте, здесь падало и многое другое — снаряды, мины, иногда даже аэропланы, люди — каждую минуту, увесистые комья земли, деревянная щепа, камни и обрывки колючей проволоки. Обезумевшим солдатам чудилось, что им на головы вот-вот свалятся осколки неба, облаков, солнца, луны или звезд, — этот участок фронта как будто обладал особой силой притяжения. Настоящий магнит, ей-богу! Именно здесь, на дне окопа, при вспышках разрывов, братья и отпраздновали свое двадцатилетие.
На передовой Матюрен и Огюстен стали держаться вместе еще теснее обычного, всегда сражаясь плечом к плечу и больше всего на свете страшась потерять друг друга. Окружающие не замедлили осыпать насмешками эту неразлучную парочку, дразня их Сиамскими близнецами. Но не было в мире силы, способной их разъединить. Даже любовь, которая вела братьев по разным дорогам, к совершенно разным женщинам, не смогла порвать эту нерушимую связь. Напротив — при полной несхожести их возлюбленных она стала еще крепче и глубже. И умереть поодиночке было совершенно немыслимо, тем более сейчас, в двадцать лет; они хорошо понимали, что оставшемуся в живых придется весь свой век нести на себе этот страшный крест — потерю другого.
Болезненно-слитный союз братьев не мешал им, однако, дружить с товарищами. Семеро парней вскоре образовали вместе с ними тесный приятельский кружок. Это были Роже Болье и Пьер Фуше, оба парижане и новобранцы, Фредерик Адриан, бежавший от немцев из Эльзаса в самый день объявления войны и уже прошедший через ад Вердена, Дьедонне Шапитель, крестьянин, как и близнецы, только родом из Морвана, Франсуа Уссе, художник-пейзажист, чьи прозрачные глаза даже на дне траншеи отражали жемчужное мерцание нормандских небес, Мишель Дюшен из Орлеана и Анж Луджиери, донельзя растерянный оттого, что впервые в жизни покинул свой родной остров — Корсику. Дружбу мальчиков крепко спаяло сознание опасности и близости смерти; несколько дней, проведенных в этих крысиных ходах, полных грязи и крови, без воды, пищи и сна, при ежеминутном страхе гибели, соединили их куда надежнее и глубже, чем долгие годы мирной жизни. Она была скроена наспех, эта фронтовая дружба, но росла и крепла в смрадных окопах, словно комнатное растеньице, что упрямо тянется к свету, выбрасывая листок за листком, распускаясь все новыми и новыми цветами.
Теперь Огюстен часто грезил о тех краях, где родились его товарищи; каждый из них рассказывал братьям о своей родине, и новые услышанные названия открывали перед юношей сказочные горизонты, свои впечатления он записывал в дневник. Сена, Луара, Рейн несли к морю свои величественные воды, рассекаемые мостами, островками и деревьями; проходя через города, они похищали у них отражения каменных ангелов и женских ножек. Холмы Морвана и бескрайние пляжи Нормандии говорили ему о вечном круговороте ветра и волн; Корсика вздымала меж морем и небом свои выжженные солнцем охряно-розовые утесы. Все эти имена, пейзажи и краски, доселе ему неведомые, он узнавал из ностальгических рассказов новых друзей, и теперь братья, пришедшие оборонять свой скромный клочок земли, защищали и те провинции, где родились их юные соратники. Огюстен иногда мечтал о том, как после войны перед ними распахнется весь мир, и они с братом своими глазами увидят эти далекие края — совсем как двое мальчиков из книги Брюно; их путешествиями по Франции и приключениями он буквально зачитывался в детстве.
Но рассказам и легендам, планам и желаниям быстро пришел конец: каждый из их друзей по окопам здесь же и завершил свою историю. Первым открыл счет Пьер Фуше. Приметив в мутно-молочном тумане, уже много дней как окутавшем передовую, цепочку залегших стрелков, он решил спрыгнуть в ближайшую траншею, но угодил в колючую проволоку, натянутую у края рва, и шквал пулеметного огня тут же покарал его за неловкость, изрешетив насквозь, с головы до пят. И прикончили его вовсе не эти солдаты — они все давно уже были мертвы, потому-то и лежали так смирно, носом в землю. Если бы не густой туман, он бы разглядел на мертвецах французские мундиры. Огонь велся над их спинами.
Франсуа Уссе расставался с жизнью постепенно, частями. Тяжелое ранение перешло в гангрену; ему ампутировали ступню, затем голень, затем всю ногу до бедра. Дальше резать было уже нечего. Тогда гангрена преспокойно перекинулась на туловище, и он попросту сгнил еще до того, как испустил последний вздох.
Однажды, когда Матюрен, Огюстен и Дьедонне Шапитель плечом к плечу стояли в траншее, пытаясь отразить атаку германских пехотинцев, оглушительный треск враясеских пулеметов вдруг сменился пугающим безмолвием. «Ну и тихо же! — шепнул Матюрен. — Прямо как перед началом света!» — «Перед началом или перед концом?» — спросил Дьедонне, высунувшись из траншеи и оглядывая развороченное поле с чадящими воронками. Нет, это не было ни тем, ни другим, просто коротенькая пауза, чтобы перезарядить оружие и прицелиться. Дьедонне еще не успел договорить, как пронзительный свист пуль оборвал его вопрос. И вновь воцарилась мертвая тишина, словно подчеркнувшая данный врагом ответ. «Ну, видал? — бросил Матюрен, обращаясь к Дьедонне, — какой уж тут конец!» Но Дьедонне смолчал и только уронил на плечо Огюстена свою каску. Каску, до краев наполненную мягкой серовато-белой парной массой, которая шлепнулась Огюстену на руки. Дьедонне, с аккуратно срезанным, зияющим черепом, по-прежнему пристально смотрел вдаль.
С этого дня в записях Огюстена фигурируют лишь грязь и кровь, голод и холод, жажда и крысы. «…Три дня мы просидели в воронке от снаряда, а поверху непрерывно строчил пулемет. Под конец мы пили грязную воду из лужи и даже лизали промерзшую одежду.
Мороз стоит жуткий, наши шинели трещат от льда. Тут у нас есть и чернокожие солдаты. Им достается еще хуже нашего, если такое возможно. Они часто простужаются и кашляют, кашляют без остановки, а еще они плачут. Если бы люди в тылу знали, как мы здесь страдаем, в какой ад мы угодили, они наверняка заболели бы сами и плакали над нами всю свою оставшуюся жизнь. Бланш предвидела этот кошмар, она все поняла еще до того, как началась война. Поэтому-то она и умерла. Слишком она была добрая, слишком чувствительная и хрупкая, вот ее и убила печаль. Это ведь и вправду невыносимо страшно. Несколько дней назад один из негров сошел с ума. Пятерых его товарищей разорвал снаряд, и ошметки их тел попадали ему прямо на голову. Тогда он уселся среди них и начал петь. Петь так, как поют они у себя на родине. Потом он разделся. Отшвырнул ружье, каску, сорвал с себя шинель и прочее. И совершенно голый стал танцевать среди изувеченных останков.