Всемирная история: в 6 томах. Том 4: Мир в XVIII веке - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Набор добродетелей «истинного республиканца» был составлен робеспьеристами на основе идеализированных представлений об античных государствах Спарты и раннего Рима. Согласно этой абстрактной модели, совершенный гражданин не имеет «лишних» потребностей, аскетичен, не обременен избытком знаний, не знает жалости ни к себе, ни к врагам, презирает чувственные наслаждения и готов безоговорочно пожертвовать всеми своими личными интересами во имя общественных. «Все, что сосредотачивается в гнусном слове “личное”, возбуждает пристрастие к мелким делам и презрение к крупным, должно быть отброшено или подавлено вами», — учил соотечественников Робеспьер. О том же говорил и Кутон: «Сколь безрассудны люди! Что нужно им для жизни и счастья? Несколько унций пищи в день, радость творить добро и сознание того, что совесть чиста — вот и все».
Но кто мог соответствовать подобным требованиям? Чьим интересам отвечал робеспьеристский проект идеального общества? При рассмотрении проблемы на уровне абстракции ответ кажется очевидным: добродетель, по мнению сторонников Робеспьера, это врожденное качество бедного люда, тех, кто своим трудом кормит себя и семью. «Добродетели просты, скромны, бедны, часто невежественны, иногда грубы; они — удел несчастных и естественное достояние народа», — утверждал Неподкупный. Однако при решении конкретных проблем неизменно оказывалось, что едва ли не любое действие реального человека могло быть истолковано как нарушение абстрактных норм «естественной» морали. Ну а поскольку лейтмотивом политики робеспьеристов было повсеместное утверждение новых этических ценностей, то проступок в сфере нравственности приравнивался ими к контрреволюционному деянию. Робеспьер говорил: «В системе французской революции то, что является безнравственным и неблагоразумным, то, что является развращающим, — все это контрреволюционно. Слабость, пороки, предрассудки — это путь королевской власти».
Чем усерднее он и его сторонники пытались перенести свою утопию из заоблачного мира мечтаний на грешную землю, тем чаще реальные общественные отношения вступали в конфликт с умозрительным идеалом. Причину подобных противоречий робеспьеристы видели в «нравственной испорченности» некоторой части населения и в происках контрреволюции. Главным средством разрешения конфликта между Добродетелью и Пороком и соответственно построения совершенного общества робеспьеристы считали террор. Робеспьер говорил: «Если движущей силой народного правления в период мира должны быть добродетели, то движущей силой народного правления в революционный период должны быть одновременно и добродетель, и террор».
Чем активнее робеспьеристы насаждали свой социальный идеал, тем большим было пассивное сопротивление со стороны общества и тем сильнее они раскручивали маховик террора. Предлагая Конвенту принять репрессивный декрет от 22 прериаля, отменявший защиту подсудимых и прочие «ненужные» Революционному трибуналу формальности, Кутон объяснял эту беспрецедентную меру необходимостью очистить Республику от людей, не способных жить в «царстве добродетели»: «Задержка в наказании врагов отечества не должна превышать времени, необходимого для установления их личности. Речь идет не столько о том, чтобы наказать их, сколько о том, чтобы уничтожить».
Определения «враги отечества», «враги народа» обозначали не только политических противников, но имели гораздо более широкое толкование. Закон от 22 прериаля легализовал и ранее имевшую место практику привлечения к ответственности за «моральные преступления». «Врагами народа», подлежащими смертной казни, объявлялись, в частности, те, кто «пытается ввести народ в заблуждение и препятствовать его просвещению, испортить нравы и развратить общественное сознание, повредить энергии и чистоте революционных и республиканских принципов».
Предпринятые робеспьеристами меры по осуществлению утопии фактически означали войну государства, возглавляемого фанатичными приверженцами «естественной» морали, против общества. Война эта продолжалась до тех пор, пока «революция 9-го термидора» не положила начало постепенному возвращению из мира утопии на твердую почву реальности.
Хотя обращение к «мотиву утопии» дает возможность достаточно убедительно интерпретировать политику робеспьеристов, возглавлявших революционное правительство, этот мотив не является универсальным ключом к решению проблемы Террора в целом, ибо последний к деятельности этой «партии» отнюдь не сводится. Сторонники Неподкупного лишь в определенный момент воспользовались для реализации своего социального идеала уже сложившимся репрессивным аппаратом и той практикой уничтожения несогласных с политикой революционных властей, которая применялась к тому времени не один месяц.
Для объяснения же процесса зарождения и становления политики Террора «мотив утопии» мало что дает. В ее формирование внесли свой вклад не только сподвижники Неподкупного, хотя их роль тут переоценить невозможно, но и другие революционные группировки, которые, хотя и конкурировали с ними, но не имели столь же четко сформулированного социального идеала. Массовые казни в Лионе и утопления в Нанте происходили еще до того, как робеспьеристы заговорили о построении в ближайшем будущем «царства добродетели», а главными действующими лицами там выступали Колло д’Эрбуа, Фуше и Каррье — представители соперничавшего с робеспьеристами ультралевого крыла революционеров.
Однако какой-либо универсальной и тем более общепризнанной трактовки Террора, свободной от вышеперечисленных недостатков, исследователи пока не предложили. До сих пор данный сюжет является одним из наиболее дискуссионных в историографии Французской революции.
Новый виток споров о нем начался с выходом в 2000 г. книги французского историка П. Генифе «Политика революционного террора 1789–1794 гг.». Автор предпринял попытку исследовать указанный феномен в контексте истории политической культуры с применением методов, привнесенных в историографию «лингвистическим поворотом» конца XX в. Рассматривая политику как «деятельность, посредством которой индивиды и группы формулируют, согласовывают, применяют и заставляют уважать взаимные претензии и требования, предъявляемые друг другу и всем вместе», а политическую культуру как «совокупность дискурсов или символических практик, через которые эти требования выражаются», Генифе показывает, что во время революции вместе со старой властью рушится и общественный консенсус относительно норм, определявших в обычное время содержание политического дискурса. В результате с началом революции происходит стремительное и бесконтрольное распространение новых дискурсов, конкурирующих друг с другом по своей радикальности. Иными словами, чтобы удержаться на гребне революционной волны и выглядеть в глазах общественного мнения выразителями революционной легитимности, отдельные политики и политические группы соревнуются между собой в радикальности выдвигаемых требований.
В такой постоянно нараставшей радикализации дискурсов и политики собственно и состояла, по мнению Генифе, динамика Революции, «признающей легитимность лишь за самыми радикальными из своих действующих лиц». Подобная динамика, считает Генифе, характерна для любой революции, однако довести радикализацию до самой крайней степени она может лишь при одновременном совпадении ряда благоприятствующих этому факторов: «а именно — когда расхождение в целях враждующих группировок оказывается настолько глубоким, что исключает любые компромиссы; когда расторжение общественного договора возвращает противников и конкурентов в своего рода естественное состояние, где сила замещает право; когда, наконец, затянувшееся отсутствие власти открывает неожиданную возможность для возвышения даже самым маргинальным политическим течениям». Совпадение всех этих факторов, по мнению Генифе, имело место во Франции конца XVIII в., в результате чего революционная динамика и привела к возникновению Террора.
Предложенная Генифе интерпретация истоков Террора стимулировала дальнейшую историографическую дискуссию, о результатах которой судить пока рано. Споры историков Французской революции о феномене Террора продолжаются…
РЕВОЛЮЦИЯ И КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ
На первый взгляд оба эти понятия кажутся совершенно ясными и однозначными, особенно если учесть то наполнение, которое они приобрели в XX в., в частности в нашей стране. Однако для Франции XVIII столетия это было отнюдь не так. Прежде всего термин «революция» изначально употреблялся в абсолютно ином значении, восходящем к латинскому глаголу «volvere» («катить», «вращать», «кружить»). На протяжении долгого времени под словом «революция» по большей части понимали движение, которое приводит к возврату в некую исходную точку; так говорили о перемещении планет по своим орбитам, о выздоровлении после болезни. Иначе говоря, в этом термине не были заложены ни политический подтекст, ни связь с насилием. Он означал лишь «возвращение на круги своя», подчиняющееся неким заранее установленным (скорее богом, нежели людьми) законам. Именно так воспринимали Славную революцию (вопреки деспотическим устремлениям монархов Англия нашла в себе силы вернуться к старым добрым законам и традициям) и, что может показаться еще более парадоксальным, Американскую революцию (как возвращение к незабытым колонистами исконным английским свободам).