Льюис Клайв Настигнут Радостью - Льюис Клайв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, жене было нелегко. Однажды ее муж по ошибке забрел в гостиную, где несколько дам собрались на партию в бридж. Через полчаса миссис Кёркпатрик выбежала из комнаты с перекошенным лицом, а мистер Кёркпатрик просидел там еще несколько часов, уговаривая семь пожилых и насмерть запуганных женщин «выражаться поточнее».
Он был очень логичен, но все же не до конца. Когда–то он был пресвитерианином, теперь стал атеистом. По воскресеньям, как и в другие дни недели, он возился в саду, но один странный пережиток его христианских дней сохранился: по воскресеньям Старый Придира надевал выходной костюм. Шотландец, родившийся в Ольстере, может отречься от Бога, но не от воскресного костюма.
Он был не просто атеистом — он был рационалистом той старой, высокой и чистой школы, которую создал XIX век. Теперь атеизм спустился с духовных высот к мирским и политическим дрязгам. Неведомый благодетель, присы–лающий мне антихристианские газеты, хочет оскорбить во мне хриистианина, а оскорбляет бывшего атеиста — мне горько, что мои былые единомышленники и, что еще горестней, единомышленники Кёрка пали так низко. В те времена даже Маккейб писал достойно. Когда я познакомился с Кёрком, его беседа или чтение попроще, и если ты не соби–раешься болтаться заполночь с приятелями — а их у меня в Букхеме не было, — то почему б тебе не лечь в один–надцать? А когда же писать письма? Но ведь я описываю жизнь с Кёрком или ту идеальную жизнь, какой я хотел бы жить сейчас, — а для идеальной жизни надо избавиться от почты и не дрожать всякий раз при виде почтальона. Я получал только два письма в неделю: от отца — ответить на него я был обязан, и от Артура — это было величайшим счастьем, страница за страницей мы изливали друг другу свой восторг. Брат, уже из армии, писал редко, зато прос–транно, — и редко, но подробно, я отвечал ему.
Так я хотел бы жить, и так я жил тогда. Все же хорошо, что я лишен этой эпикурейской жизни — она слишком эгоистична, хотя и не эгоцентрична, — Я сосредотачивался на чем угодно, кроме себя самого. Это очень важное различие: один из моих хороших друзей, человек легкий, счастливый, приятнейший в общении, был законченным эгоистом. Но я знаю людей, вполне способных на самопожертвование, которые превращают жизнь в мучение для себя и своих близких, потому что всецело сосредоточены на себе и своих печалях. В конце концов, и эгоизм, и эгоцентризм разрушают душу. И все же я предпочту того, кто заботится только о себе (пусть даже за мой счет), но говорит обо всем, кроме себя самого, тому, кто заботится обо мне, но думает только о себе, ибо его забота будет упреком, призы–вом пожалеть его, поблагодарить, преклониться.
Кёрк, конечно, дал мне не только Гомера. Оба великих зануды — Цицерон и Демосфен- — тоже требовали вни–мания. И — о, счастье — Лукреций, Катулл, Тацит, Геродот. Вергилия я еще не успел полюбить. Я писал сочинения по латыни и по–гречески. (Как ни странно, я дожил вот уже почти до шестидесяти лет, так и не заглянув в Цезаря.) Еврипид, Софокл, Эсхил… По вечерам я занимался французским с миссис Кёркпатрик — примерно так же, как и Гомером с ее мужем. Мы быстро прочли несколько хороших романов, и вскоре я уже покупал себе французские книги. Я надеялся, что буду писать сочинения и по–английски, но, увы! — то ли Кёрк чувствовал, что не вынесет моего твор–чества, то ли догадывался, что я люблю этот жанр, который он, несомненно, презирал, — так или иначе, этим он не занимался. Первые несколько дней он давал мне задание по английской литературе, но. заметив, что в свободные часы я не теряю времени, он предоставил это моему собственному выбору. Позже мы приступили к итальянскому и немее–цкому, все тем же способом. Очень быстро прошли грамматику, я выполнил упражнения и сразу погрузился в «Фауста» и «Ад». В итальянском я преуспел, с немецким, наверное, тоже все получилось бы, но мне пора было уже расставаться с Кёрком, так что здесь я остался на уровне школьника. Несколько раз, уже во взрослой жизни, я при–ступал к «отчистке» немецкого, и всегда тут же находилась более срочная работа.
Важнее всего был Гомер. День за днем мы продвигались вперед, мы выхватили из «Илиады» всю «Ахиллеиду», а потом прочли «Одиссею» целиком, и ее музыка, ее ясный, печальный свет навсегда вошли в меня. Конечно, я роман–тизировал ее, как всякий мальчишка, успевший начитаться Уильяма Морриса. Зато это спасло меня от худшей ошибки, от «классицизма», которым гуманисты помрачили полмира. Вслед за Моррисом я называл Кёрка «ведуньей» и каждую свадьбу «брачным пиршеством» — и не жалею об этом. Это все ушло без следа, я научился зрело воспринимать «Одиссею». Странствия по–прежнему значат столько же, сколько они значили, великая «благая катастрофа», как сказал бы Толкин, когда Одиссей срывает лохмотья и во весь рост встает перед женихами, — значит не меньше, чем прежде, но, пожалуй, теперь я больше всего люблю эти изысканные, в духе Шарлотты Ионг, семьи на Пилосе и в Спарте. Да, в каждом веке есть цивилизованные люди — и в любом веке они живут среди варваров.
На дневной и воскресной прогулке мне открывался Серрей. Какой прекрасный контраст с моими родными местами, где я гулял на каникулах! Красота их была столь разной, что даже дурак не попытался бы их сравнивать, и это раз и навсегда исцелило меня от опасной привычки сравнивать и выбирать лучшее — это глупо, когда речь идет об искус–стве, и совсем глупо, когда речь идет о природе. Прежде всего надо отдаться красоте. Закрой рот, открой глаза и уши. Вбирай в себя то, что видишь, и думать не думай о том, что бывает или есть где–нибудь еще. Об этом ты можешь, если нужно, подумать потом. (И заметьте, если вы сумеете хорошенько научиться чему–нибудь, это непременно поможет вам потом научиться христианству. Христианство — школа, где сумеют использовать все ваши прежние уроки.) Я любил укромность Серрея. В Ирландии я видел издалека горизонт и море, а тут были извилистые тропинки, узкие долины, леса. В долинах и лесах прятались деревни, полевые тропки, кустарники и тайные лощины, — и среди них, всегда неожиданно — коттедж, ферма, дача или усадьба; я не мог охватить все это взглядом и каждый день отправлялся на прогулку, словно в лабиринт сказаний Мэлори или «Королевы фей». Даже если мне удавалось забраться на гору и оттуда оглядеть долину, в ней все равно не было классического единства вивернских ландшафтов. Долина переходила на юге в другую долину, поезд проезжал и скрывался в роще, холм прямо напротив меня ухитрялся скрыть свои выступы и расселины. Так бывало даже в летний полдень, но еще прекраснее был осенний день на дне долины, в молчании, под старыми огромными деревьями. Особо я помню ту минуту, когда как–то (в тот раз — с компанией) на Фрайди–стрит обнаружил, что мы уже добрых полчаса ходим по кругу; и еще я помню зимний вечер и холодный закат возле горы Кабанья Спина. Зимним вечером в субботу я возвращался с прогулки с озябшими руками, красным носом, сладостно предвкушая чай и зная, что дома, у очага меня ждет чтение на вечер и на воскресенье — новая, долгожданная книга. Вот тогда я бывал так счастлив, как только можно быть счастливым на земле.
Говоря о почте, я забыл упомянугь посылки. В наше время было одно преимущество, которому можно теперь позавидовать: книги были доступны и дешевы. «Эвримэн» стоил шиллинг и всегда был в продаже, «Мировая классика», «Библиотека муз», «Домашняя библиотека», «Темпл классик», французские книги Нельсона, карманные издания Бона и Лонгмеиа — все было доступно. Деньги мои уходили на подобные заказы, и самыми счастливыми были те дни, когда с дневной почтой приходила бандероль в серой обертке: Мильтон, Спенсер, Мэлори, «История святого Грааля», саги, Ронсар, Шепье, Беовульф, «Гавейп и зеленый рыцарь» (последние две книги в переводе), Апулей, «Калевала», Геррик, Уолтон, Джон Мандевиль, «Аркадия» Филипа Сидни, Уильям Моррис. Иногда книга разоча–ровывала меня, иногда увенчивала мои надежды, но сам миг, когда я распечатывал посылку, был прекрасен. Приезжая в Лондон, я с робким почтением глядел на здание книжного агентства: так много радости исходило от него.
Выбражала и Кёрк были главными учителями в моей жизни. По средневековым понятиям, Выбражала учил меня грамматике и риторике, а Кёрк — диалектике. Они дополняли друг друга. В Кёрке не хватало изящества и тонкости, у Выбражалы было меньше энергии и юмора. Юмор Кёрка был юмором сатурналий, юмором самого Сатурна — не низложенного царя, а угрюмого Старца–Времени, Жнеца и Пресекателя жизни. Я ощущал дуновение этого горького юмора, когда Кёрк вставал из–за стола (всегда раньше нас) и шарил в старой жестянке, выбирая остатки не выгоревшего при последнем курении табака. Он, словно скупец, использовал снова эти крохи. Я его вечный должник, и мое ува–жение к нему до сего дня неизменно.
2. БЛАГОСКЛОННОСТЬ СУДЬБЫ.