Искусство однобокого плача - Ирина Васюченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я все же пытаюсь ее спасти. Первый опыт — заняться литературной критикой — как будто удается. Мои статьишки и рецензюшки в двух пока что освоенных журналах идут без проблем. Что писанина может стать основным источником пропитания, мне в голову не приходит. Но главное — это гимнастика для ума, а то ведь умишко, того гляди, вконец затупится от жевания несъедобных материалов “Проектирования”. Да и посиделки в странноприимном доме способствуют разглаживанию извилин не меньше, чем заживлению сердечных ран. Надо что-то менять. Пока не поздно!
Подходящего места не находилось. Как заколодило. С безнадеги чуть не нанялась художником в какой-то институт — авантюра в духе товарища Бендера, однако я была уверена, что лопну, но освою шрифты, сумею с грехом пополам малевать лозунги и новогодних зайчиков, лишь бы отстоять свое погибающее время. Ан нет: и тут меня опередил какой-то москвич, не связанный с электричкой, да и шрифтами, чего доброго, взаправду владеющий.
“Нужна протекция!” — твердят мне. У меня нет протекции. Я расспрашиваю уже чуть ли не всех встречных и поперечных. Объясняю: готова на минимальную зарплату, на любую работу, только бы время, свободное время, в нем все дело…
Говорю светски, улыбаясь, силюсь быть ненавязчивой, а все же в этом повторении одного и того же чудится что-то вроде монотонного нытья поездных нищих:
— Помогите, люди добрые, вышел из больницы, деньги украли, жена с жилплощади выписала, подайте, Христа ради…
А тут — Лев Николаевич, который может все, да к тому же занят такой сомнительной (как вообще возможно этим заниматься?), но любопытной штукой как летающие тарелки. Он хочет общения. Почему бы нет? Моя подлость в том, что я знаю заранее: ничего ему не обломится. Его надежды напрасны. Я злоупотребляю ими. А ведь имею дело с пожилым человеком. Но мне не стыдно. Не жаль Пришельца. Это субъект, пожалеть которого сумел бы разве что Господь Бог, знающий, что вопреки видимости сотворил его не из холодного ноздреватого камня. Если, конечно, это не был опытный экземпляр гомо сапиенс, все-таки выполненный в граните…
Даже при попытках изысканной любовной лести Постова тянет на каменные ассоциации:
— У вас, Саша, великолепная скульптурная посадка головы. И профиль камеи. Нет-нет, не считайте мои слова пустыми комплиментами! В вас есть тонкость и сила, сочетание драгоценное, обычно эти достоинства даются людям порознь, потому так редка истинная порода…, — вещает Пришелец до того размеренно, что кажется, будто он зачитывает все это вранье с листа бумаги, подвешенного в воздухе у меня за спиной. На самом ли деле у Льва Николаевича такое оригинальное представление о скульптурах и камеях, судить не берусь, но что он вовсе мной не пленен, факт несомненный. Влюблен Постов в себя, ровная тяжкая поступь собственных речей, похоже, доставляет ему упоение, близкое к эротическому. Меня же он выбрал и намерен постепенно, грамотно прибрать к рукам. Мы с ним квиты: у каждого насчет другого имеется план, каждый хладнокровно старается быть приятным.
— Если бы имел дело не с такой незаурядной женщиной как вы, Саша, я мог бы опасаться, что покажусь ей старым селадоном. Но вы, по-моему, выше предрассудков, подобно тому как последняя русская царица сумела презреть их, распознав в Распутине…
Что он несет?! Может быть, психиатры все-таки не ошиблись?
— В этом старце была чудовищная, сверхчеловеческая жизненная мощь. Вы, конечно, знаете, что отрава на него не подействовала? Именно поэтому! Подобную же силу я ощущаю в себе. Я даже уверен, что если бы принял мышьяк…
Бредит или все же хитрит?
Впрочем, почему бы одновременно не делать и то, и другое?
Что до его увлечения тарелками, здесь скорее всего блеф. На вопросы об этом якобы всецело поглотившем его предмете Постов отвечает расхожими банальностями, а машинописную статью, которую он с чрезвычайно значительным видом дал мне прочесть, я узнала: этот скрытый от профанов сенсационный материал еще в начале шестидесятых был опубликован в альманахе “Мир приключений”.
Так чем же он все-таки занимается?
Мы сидим в парке под тентом. С Пришельцем я встречаюсь только в людных местах, а то как бы ему не взбрело разыграть вспышку безумной страсти. Пьем нечто лимонадное, но собеседник изображает легкое опьянение. Склонясь к моему уху, он проникновенно рокочет:
— Вы любите романсы? Знаете, какой самый бесподобный? Нет? Вот, послушайте.
И он поет! Старый Командор (ах, простите, Лев Николаевич, теперь, когда и мне за пятьдесят, я понимаю, что вы были вовсе не стары; впрочем, понимание этого обстоятельства со стороны ровесниц вас, по-видимому, не волновало) поет про то, как уснул докучный супруг, “оделась туманами Сьерра Невада”, про кинжал неразлучный, но главное, что пора, пора:
Прозрачные бездны эфира
Луной и звездами горят,
Открой мне вентану, Эльвира,
Минуты блаженства летят!
Раз дошло до вентаны, стало быть, по его сценарию развязка близка. И то сказать, он был терпелив. Я, впрочем, тоже. Видно, нам обоим предстоит остаться с носом.
— Что вы сказали, дорогая? (Ну вот, я уж и “дорогая”!) А, да, насчет работы! Видите ли, лучше всего вам в этом поможет аллочкин отчим.
— Простите, но мне помнится, он…
— Я вас понял. Да. Он служит именно в том ведомстве, о котором вы подумали. И заметьте: оно имеет безграничные возможности. Он подобрал бы вам работу свободную, творческую, достойную вас. Это же ни с чем не сообразно — такой женщине идти в лифтерши! Я позволил себе поговорить с ним, и он меня заверил, что ваши самые высокие запросы могут быть удовлетворены. Но, разумеется, придется продать душу дьяволу.
Так и выразился! Куда только не заведет краснобайство в каменных устах!
— Нет. Насчет этого товара у меня другие намерения.
Легко, как бы вскользь:
— Воля ваша. Не хотите ли мороженого? Что вы предпочитаете? По-моему, нет ничего лучше крем-брюле.
Итак, один из моей троицы оказался посредником по купле-продаже душ. Ладно. Вообще-то я не из тех, за кем волочатся толпы или хотя бы хвосты. Те трое тоже не знали, что нечаянно образовали хвост. Каждый считал себя единственным. Ведь я такая серьезная, скромная, такая несовременная!
— Я теперь даже боюсь, — изливался перед Томкой Паша. — У Сашеньки такая глубокая натура! А я ведь непостоянный… Что если когда-нибудь?… Ведь это ужасно! Какую травму нанесла бы ей моя измена!
Размечтался. Его измена!
Но Паша был хорош. Загляденье был Паша. Рассказывал, что когда выходил на сцену, можно было и не играть — зрители сразу смеялись. А при том пластичен, глаза бездонны и полны невыразимой — если надо, тоже комической — скорби, игра лица богата и обаятельна. Возможно, удайся ему артистическая карьера, та роковая подробность, что он дурак, ускользнула бы от внимания очарованной публики.
Этого не случилось. Яркая пашина индивидуальность была непоправимо еврейской. Такое лицо было тогдашнему театру политически противопоказано.
— Антисемитизм! — восклицал Паша, за неимением иного зрительного зала щедро демонстрируя свою выразительность уже привыкшей к его талантам томкиной “кунсткамере”. — Да разве вы знаете, что это такое? Нет, умолкни! — это Ильясу, открывшему было рот, чтобы напомнить, что участь узбека в стране братства народов тоже не сахар. — Молчи, тебе говорят! Нет даже такого слова “антиузбекизм”!
Впечатлительный и тщеславный, как подобает артисту, Паша неудач не вынес: начал пить. Из этого своего порока он сделал вывод, что душа у него русская, он — шире еврейства. Пытаясь извлечь из двойной беды хоть маленький профит, он, вечно голодный и вечно жаждущий, появляясь на пороге тамариной комнаты, горестно и требовательно взывал:
— Гады! Антисемиты! Дайте рупь!
И захваченные врасплох “антисемиты”, не успев сообразить, что тем самым как бы признают справедливость обвинения, лезли в свои тощие кошельки. То, что у другого было бы попрошайничеством, сходило Паше с рук, как забавная шалость. Вопреки своему бедственному положению и пьянству он умел выглядеть неизменно изящным, как и наперекор глупости — остроумным. Появиться на сцене — что-что, а это Паша умел. Вздумав приударить за мной, он приступил к делу так ловко, что сперва мне понравился. Не настолько, как воображал, но те первые несколько вечеров, ни к чему не обязывающие, отчего-то печальные, с неуловимо причудливым оттенком, с точным перебрасыванием репликами, легкими, как воланчик в бадминтоне, следует признать маленьким шедевром. Его шедевром, я-то небрежничала, халтурила: после моего грандиозного поражения любой флирт казался мелок, как альпинисту, пусть побитому и хромому, детсадовская горка. Тем не менее я с удовольствием смотрела, как нервно и деликатно Паша плетет сети, и думала, что, если так пойдет дальше… Он даже успел съездить ко мне за город и повеселить маму — она тоже, как некогда зрители, чуть не рассмеялась, увидев на пороге эту фигуру, исполненную душераздирающего комизма.