Путешествие на край ночи - Луи Фердинанд Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты уже приготовился языком чесать, стервец ты этакий! – накинулись мы на Робинзона, чтобы подзавести его и разыграть. – Решил уже, что дело в шляпе: сначала классно пожрешь со стариками, а потом у крестной кой-чего выцыганишь. Ну что, получил свое?
Однако стоять вот так, надрывая животики, и глазеть на лужайку было нельзя; поэтому мы втроем двинули в сторону Гренеля. Подсчитали свои финансы, и вышло негусто. Вечером каждому надо было вернуться в госпиталь или запасной полк, и нам как раз хватало на обед и бистро, да еще, пожалуй, на какую-либо ерунду, а вот на солдатский бордель уже не оставалось. Тем не менее мы все-таки туда заглянули, но только пропустили по стаканчику внизу.
– Рад, что повидал тебя, – заявил мне Робинзон, – но скажи, что за корова мамаша этого парня! Все время думаю, угораздило же ее повеситься в день моего приезда. Я ей это попомню. Ну скажи, разве я вешаюсь? С горя? Этак я каждый бы день вешался. Ну нет!
– Богатые, они чувствительные, – вставил Вуарез. Доброе у него было сердце. Он лишь добавил:
– Будь у меня шесть франков, я сходил бы наверх с вон той брюнеточкой у разменного автомата.
– Валяй, иди, – подбодрили мы его. – Расскажешь потом, как она сосет.
Но сколько мы ни рылись в карманах, все равно ничего не вышло: нам еще предстояло на чай дать. Хватило только на кофе каждому да на две рюмочки черносмородинной. Вылакали и опять отправились шляться.
Расстались мы на Вандомской площади. Каждый направился в свою сторону. Когда прощались, было уже друг друга не разглядеть, и говорили мы тихо – такое там было эхо. Вокруг ни огонька: затмение.
Жана Вуареза я больше не видел. Робинзона потом встречал часто, а вот Жана Вуареза добило газом на Сомме. Помер он через два года в Бретани, во флотском санатории на побережье. Раза два он мне писал, потом замолчал. Он никогда раньше не был на море. «Ты не представляешь, до чего здесь красиво, – писал он мне. – Я иногда купаюсь – это полезно для моих ног, а вот голос у меня, думаю, накрылся». Это его расстраивало: в глубине души он мечтал петь когда-нибудь в театральном хоре.
За это лучше платят, и это ближе к искусству, чем просто статист.
В конце концов начальство от меня отступилось, шкуру я свою спас, но головой стал слаб – и навсегда. Ничего не попишешь.
– Катись ты куда хочешь! – объявили мне. – Ни на что ты не годен.
«В Африку! – решил я. – Чем дальше отсюда, тем лучше».
Сел я на обычный пароход компании «Объединенные корсары». Он шел в тропики с грузом хлопчатобумажных тканей, офицеров и чиновников.
Судно было такое старое, что у него с верхней палубы даже сняли медную дощечку с датой его рождения, чтобы не вгонять пассажиров ни в страх, ни в смех.
Итак, меня посадили на него, чтобы я попробовал снова встать на ноги в колониях. Моим благожелателям хотелось, чтобы я разбогател. Я-то сам мечтал об одном – как уехать, но тот, кто не богат, всегда вынужден прикидываться, будто он приносит пользу; с другой стороны, здесь мне никак не удавалось завершить образование, и больше так тянуться не могло. До Америки мне было не добраться – не хватало денег. Вот я и решил: «Африка так Африка!» – и послушно отправился в тропики, где, как меня уверяли, надо только не злоупотреблять спиртным да прилично себя вести, и сразу устроишься.
От этих предсказаний я размечтался. Я не бог весть что собой представлял, но умел держаться, этого не отнимешь, вел себя скромно и почтительно, вечно боялся опоздать и в жизни старался всех пропускать вперед – словом, был человек деликатный.
Выскользнуть живым из сумасшедшей всемирной бойни – это как-никак рекомендация по части такта и скромности. Но вернемся к путешествию. Пока мы оставались в европейских водах, ничто не предвещало ничего дурного. Пассажиры, сбиваясь в подозрительные гнусавые кучки, кантовались в тени палуб, в гальюнах, в курительной. Вся эта публика, начиненная жратвой и сплетнями, с утра до вечера отрыгивала, дремала, горланила и, видимо, ничуть не сожалела о Европе.
Наше судно называлось «Адмирал Мудэ» и даже в теплое время держалось на плаву только благодаря своей окраске. «Адмирал Мудэ» походил на луковицу: на нем лежало столько слоев облезлой краски, что они в конце концов как бы образовали новый корпус. Мы плыли в настоящую великую Африку, в край непроходимых лесов, гнилостных испарений, нерушимого безмолвия, грозных негритянских тиранов, засевших у слияния нескончаемых рек. За пакетик лезвий «Жиллет» я надеялся получить здоровенные слоновьи бивни, ослепительных птиц, девочек-рабынь. Все это мне обещали. Одним словом, жизнь! Ничего общего с задрипанной Африкой агентств и памятников губернаторам, железных дорог и нуги. Нет, Африку во всем соку, настоящую Африку – вот что увидим мы, забулдыги пассажиры «Адмирала Мудэ»!
Однако после берегов Португалии дела пошли хуже. Однажды утром, сразу после сна, на нас неожиданно навалилась неодолимо жаркая влажная томительная атмосфера паровой бани. Море, вода в стаканах, воздух, простыни, собственный пот – все стало не то что теплым – горячим. Ни ночью, ни днем нигде не было ни капли прохлады – ни под рукой, за что ни возьмись, ни под задом, на что ни сядь, ни для глотки, кроме виски со льдом в баре. Тошнотворное отчаяние придавило пассажиров «Адмирала Мудэ», приговоренных к безвылазному сидению в баре, словно волшебством прикованных к вентиляторам, прилипших к кубикам льда, перемежающих карточную игру бессвязными угрозами и жалобами.
Последствия не заставили ждать. В безнадежно неизменной жаре вся человеческая начинка судна склеилась в одну пьяную массу. Люди переползали с палубы на палубу, как осьминога в ванне с пресной водой. Именно с этой минуты наружу проступила жуткая натура белых, их подлинная натура, распаленная обстоятельствами, спущенная с тормозов, заголившаяся, как на войне. Их инстинкты, подобно жабам и гадюкам, которые дождались августа и предстали в полной красе, вырвались сквозь щели в стенах тюрьмы, растрескавшихся в тропической бане. В холоде Европы, под стыдливой гризайлью Севера, мы, за пределами военной бойни, лишь догадываемся о жестокости наших кишащих вокруг братьев, но вся гниль в них всплывает на поверхность, как только их взвинчивает мерзкая лихорадка тропиков. Едва холод и труд перестают держать нас в узде, отпустив на минуту свои тиски, в белых обнажается та же правда, что на живописном пляже, когда море отступает: тяжелая вонь луж, крабы, падаль, нечистоты.
Итак, обогнув Португалию, весь пароход яростно принялся разнуздывать свои инстинкты с помощью спиртного и того чувства внутренней удовлетворенности, которое вызывает даровое путешествие, особенно у командированных военных и чиновников. Одной мысли о том, что четыре недели подряд тебе ни за что ни про что предоставляют еду, ночлег и выпивку, уже достаточно, чтобы полезть на стену от дармовщины. Поэтому, как только стало известно, что я единственный платный пассажир, меня сочли исключительно нахальным и совершенно невыносимым типом.
Будь у меня хоть малейший опыт общения с колониальной средой, я, недостойный попутчик, еще отбывая из Марселя, на коленях умолял бы о прощении и великодушии старшего по чину офицера колониальной пехоты, которого постоянно встречал, и, для пущей уверенности, попресмыкался бы заодно перед старейшим из чиновников. Может быть, тогда эти фантастические пассажиры невозмутимо терпели бы меня в своей среде. Но мои бессознательные притязания на право дышать одним воздухом с ними едва не стоили жизни мне, невежде.
Никто не бывает достаточно опаслив. Спасибо моей изворотливости – я потерял лишь остатки самолюбия. Вот как все произошло. Вскоре после Канарских островов я узнал от одного из коридорных, что все считают меня позером и даже наглецом, что я подозреваюсь в сутенерстве и в то же время педерастии. Поговаривают даже, что я кокаинист. Но это так, для затравки. Потом умами овладела мысль, что я удрал из Франции, спасаясь от кары за преступления – и очень тяжкие. Но все это было лишь начало моих испытаний. Вот тогда-то я и узнал, что на этой линии существует обычай – с большим разбором и придирками брать на борт платных пассажиров, то есть лиц без литеров для военных и командировочных предписаний для бюрократов, поскольку известно, что французские колонии, по существу, принадлежат аристократии «Ежегодников»[30].
Много ли в самом деле причин у безвестного штатского отважиться на путешествие в эти края? Ясное дело, я шпион, подозрительная личность – находилась тысяча поводов поглядывать на меня косо; офицеры смотрели при этом прямо мне в глаза, женщины улыбались со значением. Вскоре даже обслуга набралась смелости и стала отпускать мне в спину неуклюжие язвительные замечания. Наконец все пришли к убеждению, что я самый большой, невыносимый и, можно сказать, единственный хам на борту. Многообещающее положеньице!