Ангел молчал - Генрих Бёлль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот и все, — обронил священник. — Берите же.
Ганс попытался было взять в руки ломоть хлеба, но не сумел: он показался ему слишком огромным. Коричневая круглая корочка окружала его, словно крепостной вал, и казалось бессмысленным протягивать к нему руки — они были слишком малы. Сигарета лежала на гладкой столешнице, точно громадный рулон белой бумаги, — она смахивала на рекламную сигарету, скатившуюся сюда с высокого фронтона, и была слишком велика для него — его руки, лежавшие на столе, казались совсем маленькими, очень грязными и далекими. Далеким показался ему и голос, который сказал:
— Выпейте это.
Он почувствовал, что в него влилась какая-то жидкость, приятная, прохладная и в то же время распространяющая тепло по всему телу, чудесный напиток, вкус которого показался ему знакомым, но название забылось. Он ощутил прикосновение языка к влажным губам и глотнул еще, вновь почувствовав, как в него вливается необычайно приятное и прохладное тепло, и внезапно вспомнил: это было вино… Да, вино.
Лежавшие на столе вещи опять обрели свои подлинные размеры — толстый ломоть хлеба размером с молитвенник, яблоко, сигарета, пара носков. В его руки вернулись жизнь и сила, а в глаза — способность видеть; прямо перед собой, очень близко, он обнаружил озадаченное лицо священника — серое, усталое, с красноватыми мешками под глазами. Потом Ганс заметил и стакан, взял его и отхлебнул немного.
«Вино!» — пронеслось у него в голове, и он в испуге оторвал стакан ото рта, поставил его на стол и посмотрел в глаза священнику.
— Не бойтесь! — с улыбкой заметил тот. — Бояться тут нечего. Ведь это просто вино… Хотите еще?
— Если вы полагаете…
— Почему бы и нет. Это же вино.
Ганс сделал большой глоток и стал смотреть, как священник разворачивает второй сверток. Из него выпал четырехугольный головной платок, которым была обернута банкнота. Глаза Ганса вновь видели все так ясно, что он разглядел цифру 50 и желтые полоски на платке…
— Разве у вас так много вина? Я имею в виду церковное вино…
— О да, — перебил священник, — не беспокойтесь. На несколько лет хватит. — Он положил содержимое свертка на стол. — Ведь и нужно-то каждому всего один-два глотка, а мы спасли весь наш запас. Кроме того, уже появилось и новое. Есть ли у вас жена? — с улыбкой спросил он, разворачивая платок и любуясь тонкой пестрой тканью.
Ганс, немного замявшись, проронил:
— Да.
Возникла довольно мучительная пауза, во время которой священник складывал платок. Ганс поставил стакан на стол. Он пристально взглянул на священника, и его вдруг охватило жгучее желание оказаться подле Регины.
— Так я пойду, — с трудом сказал Ганс. — Простите меня… — Он взял со стола сверток и пробормотал: — В общем, я… Надеюсь, мы еще увидимся.
— Я тоже очень надеюсь. Познакомите меня с женой. Погодите-ка…
Священник направился в угол ризницы, медленно вынул ключ из кармана и отпер дверцу большого покрытого пылью шкафа. А вернувшись, протянул Гансу бутылку красновато мерцающего вина:
— Сам-то я ничего вам пока не подарил… Вот, возьмите хотя бы это…
— Эта бутылка действительно ваша?
Священник рассмеялся:
— Не совсем. Я ее, скажем так, спас из подвала одного горящего дома, а владелец дома потом подарил ее мне. Сдается, я могу считать ее своей. До свидания.
Ганс еще немного постоял на пороге, глядя, как священник запирает дверцы шкафа.
— Не ждите меня! — крикнул он Гансу. — Я побуду здесь еще немного…
И Ганс ушел. Он склонил голову перед алтарем, а выйдя наружу и попытавшись идти быстрее, почувствовал, как холодная бутылка в кармане штанов ощутимо бьет его по бедру.
XIV
Вдруг он услышал, что она пришла. Походка ее была усталой, она даже немного постояла в прихожей. Потом, видимо, сняла пальто и, не зажигая света, повесила его на вешалку. Теперь ее шаги приближались к его двери, и он почувствовал, как забилось сердце — очень сильно, но ровно. Потом она остановилась прямо у двери. Ему ужасно захотелось увидеть сейчас ее лицо. Он ждал, что она войдет и посмотрит, все ли с ним в порядке, но ее шаги вновь удалились, и он услышал, что она прошла на кухню…
Ему захотелось встать, как только она вошла в квартиру, но он не смог. Охватившая его радость как бы парализовала все его члены. Он лежал, вытянувшись во весь рост, и чувствовал только, как бьется сердце…
Вскоре она вышла в прихожую и принялась рубить дрова. Он все это очень ясно себе представил: вот она торчком ставит на пол напиленные чурбаки и в темноте обрушивает на них топор, не раскалывая, а лишь отламывая от них тоненькие щепки. «Пусть бы хоть не держала чурбак рукой, не то попадет себе по пальцам», — подумал он. Топор был тупой, это он знал, но она могла отрубить или сильно поранить себе палец. Он услышал, как она начала тихонько ругаться. Иногда она промахивалась, и тяжелый топор ударял по половицам, что вызывало легкое подрагивание стен и пола. Потом она, видимо, сочла, что щепок достаточно, швырнула топор в угол и вернулась на кухню…
После этого в квартире стало совсем тихо и почти совсем темно, тени в комнате были синие — словно дым из труб. Они сгустились по углам, и Ганс уже различал только то, что находилось подле его кровати, — все это было грязным, стены щербатые, и он впервые заметил, что в потолке зияла настоящая дыра.
Он поднялся, тихонько подошел к двери и осторожно открыл ее. Свет в прихожую падал из кухни. Старое синее пальто, которое она повесила на крюк над дверным стеклом, пропускало сквозь дыры большие желтые пятна света, и лучи его падали на грязные половицы: где-то в углу поблескивало лезвие топора и он заметил темные чурбаки со светлыми желтоватыми срезами. Он медленно подошел поближе и увидел ее. Ему пришло в голову, что такой он ее еще никогда не видел. Она лежала на диване, подтянув ноги и обернув колени красноватым одеялом, и читала. Он видел ее сзади, ее длинные, влажно блестевшие волосы казались более темными и рыжеватыми. Они как бы струились по валику дивана. Рядом с ней стоял торшер. Печка топилась. На столе лежали пачка сигарет, початая буханка хлеба и нож с черной шатающейся ручкой. Рядом стояла банка консервированного повидла…
И вдруг он понял, что ему суждено видеть ее всю жизнь. Это понимание снизошло на него как видение, он легко представил ее себе в старости — все еще стройную, но с седыми волосами и круглым, чуть насмешливым лицом. Видение это задело его глубоко и болезненно, он ощутил его как нечто безжалостное, словно кто-то плеснул холодной воды на некое тайное место в его душе. Ощущение было похоже на то, какое бывает, когда сидишь в кресле у зубного врача, а тот брызнет тебе в рассверленный зуб чем-то холодным: тебе и приятно, и страшновато. Ему показалось, что он видел ее такой много-много лет назад и будет видеть двадцать лет спустя вновь и вновь. Ведь он встал со смертного одра и сделал нечто необратимое, нечто, чего нельзя отменить или исправить: он решился жить дальше, и теперь жизнь навалилась на него здесь — короткий миг бесконечности, полный боли и счастья…
Она курила сигарету с мундштуком, который, по всей видимости, не вынимала изо рта: время от времени она оборачивалась и по-птичьи наклоняла голову, стряхивая пепел. Он видел ее четкий и одновременно очень нежный профиль, и его вновь охватило желание ее поцеловать. Но с места не сдвинулся, отчетливо понимая, что будет означать, если он войдет в кухню. Ему придется жить дальше, возложить на свои плечи бесконечную череду дней, от которых не откупишься несколькими поцелуями, придется вскарабкаться на плато повседневности, на эту трибуну подпольной торговли, работы или воровства, в то время как он надеялся, что сможет продремать под трибуной, лежа в тенечке под топот активных участников игры…
Он знал, что еще не поздно было исчезнуть, тихонько спуститься по лестнице и уйти в ночь. Вероятно, она даже не слишком огорчится, она наверняка уже не рассчитывала на то, что он вернется…
Ганс не почувствовал, что улыбается. Ему казалось, что он видит ее впервые: на нем все еще был ее плащ, он носил его, потому что мундира у него уже не было. От плаща исходил ее запах. Было очень тихо. Она медленно переворачивала страницы, потом отложила в сторону мундштук, и он заметил, что она поставила себе на живот чашку. Огонь в печке разгорелся сильнее. Гансу было слышно, как он фыркает, а наверху, в развалинах дома, завывал ветер; там, по дырявой крыше и в разрушенных комнатах здания, ветер гонял осколки камней и куски штукатурки, и они с грохотом падали в кучи разного мусора.
Она переставила чашку на стул и продолжала читать. Читала она очень медленно, он начал уже терять терпение и, наблюдая за ней, вдруг вспомнил, что некогда продавал в магазине книги и у него была другая женщина, работавшая там же. Иногда они вместе ходили в кино или он провожал ее до дому после занятий на курсах. Все это было теперь так бесконечно далеко, в другой жизни, он не мог себе даже представить, что когда-то принимал всерьез эти курсы и свою профессию. Помнилась только жгучая сковывающая робость, охватывавшая его, когда он провожал домой свою будущую жену: его душа жаждала нежности, а он осенним вечером не решался даже взять ее под руку на освещенных улицах города. Иногда им приходилось идти темными переулками, и на ярко освещенной остановке они садились в вагон и все время говорили о книгах, фильмах и докладах, которые вместе прослушали. Она была маленького роста и неприметной наружности, ни хорошенькая, ни элегантная, а между стволами деревьев проглядывал мягкий свет газовых фонарей — желтый, дробящийся, текучий, почти жидкий, а между светом и деревьями, их серыми смутными очертаниями, туман клубился длинными плотными клочьями и медленно расползался, чуть ли не курясь, подобно огню, лишенному доступа воздуха… Потом он шагал домой вдоль реки, очень медленно, почти по гранитной кромке, венчающей плотину, и рядом с ним плескалась невидимая в тумане вода, и шум ее был спокойный и ровный, а он бросал окурки в туман, стараясь швырнуть как можно дальше, и они с шипеньем гасли где-то там во мраке…