Ничего, кроме страха - Ромер Кнуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В столовой стояла мебель Папы Шнайдера, из темного, блестящего красного дерева: стулья, стол, буфет. Мы ели доставшимися нам от него вилками и ножами, его монограмма была выгравирована на серебре, и когда нож и вилка лежали с двух сторон от тарелки, получалось две буквы: SS. Мы пользовались его сервизом «Виллеруа и Бох» в обычные дни и мейсенским фарфором по торжественным случаям. На предметах были яркие цветочные узоры, и, казалось, слышится звон рождественских и новогодних колоколов, когда мама доставала сервиз и говорила: «Das Meissner»[92]. В буфете стопками стояли тарелки для пяти блюд на двенадцать персон, переложенные розовой папиросной бумагой, блюда и супница — и, если случалось их доставать, это было настоящее священнодействие. Стол покрывали вышитой белой скатертью, ставили хрустальные бокалы, а рядом с каждой тарелкой лежали кольца для салфеток, словно серебряные наручники. Мы садились за стол и, следуя ритуалу, говорили одно и то же и делали одно и то же, и вилки и ножи звонко звякали, исполняя на тарелках музыкальную тему под названием «До чего страшно случайно разбить фарфор».
Мы жили в изоляции, окружающего мира не существовало, у мамы и папы не было друзей и знакомых и никакой светской жизни. На том месте, где должны были быть бабушки и дедушки — или датские кузены и кузины, дяди и тети, — не было никого. Было удивительно вовсе не иметь родственников. Папа никогда о них не вспоминал, и, если я задавал вопрос, он говорил мне, что все это уже быльем поросло — как будто это что-то объясняло. Мама как-то обмолвилась, что дедушка был прожектером и все растратил, а папа на это отвечал, что были тяжелые времена. Никаких других подробностей они не сообщали, но я продолжал расспрашивать, и однажды вечером папа положил конец всем этим разговорам и резко сказал: «Они с нами порвали». Я представил себе разорванные части тела на ковре, и не мог постичь такой жестокости.
Иб исчез сразу после начала оккупации, и в следующий раз отец услышал голос своего младшего брата когда тот позвонил ему уже в 1944 году. Оказалось, Иб примкнул к Сопротивлению, и отец понял, что он участвовал в восстании в Оденсе и в некоторых диверсионных акциях. Можно было следить за его передвижением по стране — он был там, где что-то взрывалось: то железная дорога, то заводы коллаборационистов. С Ибом всегда были одни неприятности, а теперь он мог делать все, что ему захочется, но, в конце концов, ему пришлось уйти в подполье. Ему необходимо было уехать в Швецию, и чтобы взять с собой любимую девушку по имени Шане, надо было на ней жениться — и он звонил с вопросом, нельзя ли одолжить у папы его темный костюм на свадьбу?
Папе эта идея не очень понравилась, да и Иб, возможно, просто решил поддразнить отца, но папа все равно поехал в Копенгаген, потому что ему было предложено быть шафером. Прижимая к себе костюм, папа отправился в район Фредериксберг, где жил Иб, но дома никого не оказалось — Иб уже перебрался в другое место под другим именем. Папа бродил от квартиры к квартире — по районам Вестербро, Эстербро, Кристиансхаун — и по квартирам Андерсена и Нильсена, или как уж там Иб себя называл. И вот, распутав клубок, он наконец позвонил в нужную дверь, дверь открылась, и его втащили внутрь. У Иба были опухшие, красные глаза, на лице — следы побоев, на кухне он уселся перед отцом, закурил и, усмехнувшись, сказал: «Что ж, спасибо за помощь, ты показал немцам дорогу к нашим конспиративным квартирам и прикрыл одну из наших ячеек, на кой черт это надо было делать?» Потом он сказал, что нельзя терять ни минуты, и они с папой отправились к человеку, который должен был перевезти Иба и Шане в Швецию. Шане и священник уже их ждали, Иба и Шане обвенчали в одну секунду, новобрачные забрались в кузов автомобиля, Иб прокричал, что обязательно вернет костюм, — и они уехали.
У Иба земля горела под ногами — за несколько недель до этого его схватили, допрашивали в гестапо, — на руках у него остались ожоги от сигарет, но он ничего им не рассказал, притворившись, что вообще не понимает, о чем речь. Его перевели в обычную тюрьму, из которой ему помогли бежать участники Сопротивления — не столько чтобы спасти ему жизнь, сколько чтобы он не заговорил — слишком уж много он знал. Иб вернулся на родину в 1945 году с «Датской бригадой», проклиная предателей-шведов, сотрудничавших со страной-оккупантом. Но больше всего он ненавидел немцев — лютой ненавистью, и ненависть эта в любой момент могла вылиться наружу. И вот теперь папа собирался жениться, и невестой его была красивая девушка из Германии.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Все они поблагодарили за приглашение, но сообщили, что прийти не смогут. Иб, Лайф, Аннелисе и даже тетушка Петра, — никто из них не захотел присутствовать на свадьбе. Мама сказала, что и без них обойдутся, а папа купил новый костюм — и они поехали в городок Келькхайм в округе Таунус, где жила тетя Ева со своим мужем Хельмутом. Тетя Ева наконец-то вышла замуж. Хельмут был маленьким, кругленьким человечком, он происходил из хорошей семьи, и только Хельмут с Евой да бабушка пришли в Ратушу. После кофе и пирожных их обвенчали в пустой церкви — мимолетный поцелуй — и Хельмут отвез их в Кёнигштайн: там они должны были провести ночь в дорогой гостинице под названием «Зонненхоф» — посреди огромного парка. Вечером они все вместе поужинали в ресторане «Хаус дер Лендер», и на память о том дне отец сохранил счет. Они заказали паштет из гусиной печенки и тосты с маслом за 4 марки, черепаховый суп за 7 марок, шатобриан с жареным картофелем, беарнским соусом и салатом за 12 марок, и шербет на десерт. В 22:30 свадьба закончилась и обошлась им в 135 марок вместе с вином.
Теперь мама должна была носить фамилию Ромер Йоргенсен, полностью — Хильдегард Лидия Фоль Ромер Йоргенсен, но часть фамилии у нее отняли: ей нельзя было называться Ромер, и папа ничего с этим не мог поделать — для немцев был введен запрет на смену фамилий. Мама убрала подальше засушенный свадебный букет и все-таки иногда представлялась Ромер, хотя в паспорте у нее эта фамилия не значилась. У нее был немецкий паспорт, она была немкой, и ей об этом постоянно напоминали. Вторая мировая война так и не закончилась, и если говорить о маме, папе и нашей семье, то Нюкёпинг по-прежнему был оккупирован.
Во время следующего сезона уборки свеклы она вернулась в заводскую лабораторию, а зарплату стала отдавать папе — так тогда было принято. Он выдавал ей деньги на хозяйство — 25 крон в неделю. Надолго этих денег не хватало, а для мамы, на которой лежала печать вины, все стоило дороже, чем для всех, и ее ужины на балконе на улице Нюбро обходились недешево. Она готовила папе суп из омаров, бифштексы, покупала рислинг, дыни и пирожные — он ведь тощий как жердь, говорила она, целуя его в щеку А на день рождения она подарила ему настоящий кашемировый шарф! Папа сиял от счастья, и когда он рассказывал о своей жизни участникам хора Браги, те не верили своим ушам и начинали высказывать претензии своим женам, дескать, почему они не в состоянии на те же деньги готовить что-нибудь другое, кроме бесконечной кудрявой капусты.
Все дело было в том, что мама к тому времени продала одну из оставшихся от Папы Шнайдера картин, не сказав об этом папе, и тайно открыла счет в Германии, куда положила свою часть денег — Ева и бабушка тоже получили свои доли. Эти деньги помогали маме подсластить жизнь и противостоять миру. От этого мира ей приходилось отбиваться, ведь над ней издевались и распространяли всякие сплетни. К тому же мама еще отвечала за лабораторный анализ содержания сахара в свекле. Именно от этого процента зависело, сколько крестьяне получат за свой урожай, они жаловались и говорили, что она занижает цифры, но она и на малую долю не соглашалась ничего изменить. Даже руководство завода высказывало недовольство, ведь ее взяли на работу по распоряжению директора Арндта-Йенсена, не согласовав ее кандидатуру с ними.
Трудно было найти человека, который к ней хорошо относился, а она еще больше портила все тем, что «изображала из себя важную даму», как говорили у нее за спиной. Когда пришла пора ежегодного летнего пикника хористов Браги, куда приглашали и родственников, оказалось, что мамы нет в списке гостей, и папа решил выйти из хора. Он был хорошим вторым тенором, к тому же играл на тромбоне, а когда-то состоял в молодежном оркестре, но единственное музыкальное произведение, которое в моей памяти с ним связано, — это пластинка хора Браги «Как зелен лес и свеж». Он всегда ставил ее в новогодний вечер — мы сидели в гостиной, на елке в последний раз загорались свечи, а когда пластинка заканчивалась и его спрашивали, что бы он еще хотел послушать, он отвечал, что не любит музыку.