Иосиф-кормилец - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и после этой поблажки вступление в полуденную полосу по-прежнему вызывало у Мени смешанные чувства. Он понимал, что как самодержец должен соприкасаться со всей полнотой единого мира, со всеми его языками и говорами, тогда как до сих пор ему, Мени, дозволено было видеть мир только под одним определенным, и притом облюбованным углом зрения — религиозным. Не занятый земными делами, он мог среди цветов и диковинных деревьев своего сада мечтать о своем преисполненном любви боге, создавая его мыслью и размышляя о том, как лучше определить именем и воплотить в изображении его сущность. Это было весьма ответственное и трудоемкое занятие, но он любил его и готов был терпеть головную боль, которую оно у него вызывало. А теперь он должен был заниматься и занимать свои мысли тем, что вызывало у него головную боль отнюдь не желанную. Ежеутренне, когда его голова и тело пребывали еще в полусне, к нему являлся визирь Юга, рослый человек с бородкой и двумя золотыми нашейными кольцами, Рамос по имени, и после вступительного, раз навсегда установленного, похожего на литанию витиеватого приветствия в течение многих часов, во всеоружии великолепно изготовленных свитков, докучал ему текущими административными делами — судебными приговорами, налоговыми ведомостями, сооружением каналов, закладкой новых зданий, вопросами снабжения строевым лесом, вопросами устройства каменоломен и рудников в пустыне и тому подобным, сообщая фараону, какова его, фараона, прекрасная воля во всех этих делах, и затем восхищаясь его прекрасной волей с воздетыми вверх руками. То была прекрасная воля фараона — проехать по такой-то и такой-то дороге в пустыне, чтобы указать удобные для колодцев и стоянок места, заранее уже определенные другими, более сведущими в этих вопросах людьми. То была его восхитительно прекрасная воля — призвать к ответу эль-кабского городского голову и спросить у него, почему он так неисправно и даже не сполна поставляет причитающиеся с него золото, серебро, крупный рогатый скот и холсты фиванской казне. То была также высочайшая его воля — не далее как послезавтра отправиться в горемычную Нубию, чтобы там торжественно заложить или открыть храм, посвященный чаще всего Амуну-Ра и, значит, на его взгляд, совершенно не стоивший той усталости и головной боли, которую приносила ему эта утомительная поездка.
Вообще обязательная храмовая служба и громоздкий церемониал державного бога отнимали большую часть времени и сил фараона. Внешне на то была его прекрасная воля, но внутренне он никак не мог желать того, что мешало ему думать об Атоне и вдобавок навязывало ему, Мени, общество сурового наместника Амуна — Бекнехонса, которого он терпеть не мог. Тщетно пытался он назвать свою столицу «Город блеска Атона»; к народу это название не пробивалось, жречество не пропускало его, и Уазет была и оставалась Новет-Амуном, городом великого Овна, который рукою царственных своих сыновей покорил чужие страны и сделал богатой землю Египетскую. Уже тогда фараон втайне подумывал о том, чтобы перенести свою резиденцию из Фив в другое место, где ему бы не кололо глаза изображенье Амуна, светившееся в Фивах на всех стенах, воротах, колоннах и обелисках. Он, однако, еще не думал об основании нового, собственного, целиком посвященного Атону города, а только имел в виду переселить двор в Он-на-вершине-треугольника, где чувствовал себя гораздо лучше. Там, неподалеку от храма Солнца, у него был приятный дворец, не такой блестящий, как Мерима'т на западе Фив, но предоставлявший все удобства, в каких нуждалась его изнеженность; и придворным летописцам часто случалось отмечать отбытие Доброго Бога на судне или в коляске в Он. Там, правда, сидел визирь Севера, в чьих руках находилась исполнительная и судебная власть над всеми округами между Сиутом и устьями и который тоже спешил вызвать у него головную боль. Но уж зато от кажденья Амуну, да еще под надзором Бекнехонса, Мени был здесь избавлен и мог в свое удовольствие беседовать с учеными плешивцами из дома Атума-Ра-Горахте о природе этого великолепного бога, своего отца, и о его внутренней жизни, каковая, несмотря на огромный его возраст, была еще настолько кипуча и деятельна, что оказалась способна прекраснейше измениться, очиститься и преобразиться, и что, если можно так выразиться, из старого бога благодаря работе человеческой мысли медленно, но все совершеннее, выступал новый, несказанно прекрасный бог, чудесный, светящий всему миру Атон.
Хорошо бы целиком отдаться ему и быть только его сыном, родовспомогателем, провозвестником и последователем, а не быть, кроме того, еще и царем Египта и преемником тех, кто так далеко продвинул пограничные камни Кеме и сделал ее мировой державой. Перед ними и перед делами их ты был в долгу; ты должен был держать равненье на них и на их дела, и можно было подозревать, что Амунова наместника Бекнехонса, который это неустанно подчеркивал, ты потому и терпеть не мог, что тут он был прав. Иначе говоря, юный фараон и сам это подозревал; это было подозрение тайной его совести. Он подозревал, что основание мировой державы и помощь при рождении мирового бога не только разные вещи, но что второе, возможно даже, находится в каком-то противоречии с царской обязанностью хранить и охранять полученное наследие. Также и головная боль, закрывавшая ему глаза, когда визири Юга и Севера донимали его государственными делами, была связана с подозрением, или, собственно, даже не с настоящим подозрением, а с тенью подозрения, что она, то есть головная боль, коренится не столько в усталости и скуке, сколько в смутном, но тревожном понимании противоречия между уходом в любимую атоновскую теологию и обязанностями царя земли Египетской. Другими словами, то была головная боль от неспокойной совести, боль к тому же именно так и понимаемая, что отнюдь не успокаивало, а, наоборот, обостряло эту боль и усугубляло тоску по утраченному состоянию утренней осененности материнским крылом ночи.
Несомненно, не только ему снилось тогда лучше, но и стране. Ибо земной стране всегда живется лучше, и она все равно расцветает пышнее при матери, если даже для небесных дел больше толку от мыслей сына. Таково было тайное убеждение Аменхотепа, внушенное ему, наверно, самим духом земли Египетской, самой верой Черной Земли в Изиду. В мыслях своих он не отождествлял вещественного, земного, естественного благополучия мира с его духовно-религиозным благополучием, смутно опасаясь, что они не только не совпадают одно с другим, но и в корне противоречат друг другу, отчего так трудно, так до головной боли тяжко, неся ответственность за то и за другое сразу, быть одновременно царем и жрецом. Вещественно-естественное благополучье и процветание было делом царя, хотя вообще-то лучше бы оно было делом и заботой царицы, чтобы жрец-сын мог на свободе, не отвечая за вещественное благополучье, радеть о духовном и предаваться своим солнечным мыслям. Царская ответственность за материальный мир угнетала юного фараона. Его царство образно рисовалось ему черной полосой египетской пашни между двумя пустынями — черной и плодородной от животворной влаги. А он предавался мечтам о чистом свете, о золотом, солнечном юноше высоты — и совесть его была неспокойна. Неукоснительно являлся к нему визирь Юга, которому докладывали обо всем, даже о раннем восходе звезды Пса, показывающем, что начала прибывать вода, — неукоснительно осведомлял его этот Рамос о состоянии Нила, о видах на разлив, на оплодотворенье, на урожай, и Мени, хотя он внимательно, даже озабоченно слушал визиря, казалось, что тому следовало бы с этими делами обращаться, как прежде, к матери, к Изиде-царице, которой они были ближе и под чьим присмотром они лучше устраивались. Однако и для него, так же как для страны, было важнее всего, чтобы черные дела плодородия находились в благословенном порядке и чтобы тут не было никаких неполадок и срывов; если бы что-нибудь такое случилось, вина была бы на нем. Недаром держал народ царя, который был сыном бога, а значит, надо полагать, от имени бога обеспечивал бесперебойность священно-насущных процессов, никому, кроме него, не подвластных. Просчеты и бедствия в области черноты непременно заставили бы народ разочароваться в том, кто самим своим существованием должен был бы предотвратить их, и поколебали бы его авторитет, который был нужен ему, чтобы добиться победы прекрасного ученья, ученья об Атоне и о его небесно-светозарной природе.
Получалось каверзное положение. Он был чужд дольней черноте и любил только горний свет. Но если бы в кормящей черноте что-то разладилось, погибла бы его репутация учителя света. Вот почему чувства юного фараона были такими двойственными, когда матерь-ночь сняла с него свое крыло и доверила ему царство.
Сны фараона
Итак, фараон снова подался в ученый Он-на-вершине, уступая непреодолимой потребности выйти из сферы Амуна и побеседовать с плешивцами храма Солнца в Гармахисе-Хепере-Атуме-Ра, об Атоне. Согнувшись и ласково вытянув вперед губы, придворные летописцы записали, как сообщил Его величество царь об этом прекрасном решении, после чего сел в большую коляску из электра, сел вместе с Нефертити, по прозвищу Нефернефруатон, царицей стран, чье тело было плодоносно и которая обнимала его величество одной рукой, — и как он, светясь, помчался в прекрасный свой путь, а за ним, в других колясках, мать бога Тейе, сестра царицы Неземмут, собственная его сестра Бакетатон и множество придворных особ обоего пола с опахалами из страусовых перьев за спинами. Не пустовал на отдельных участках пути и небесный струг «Звезда обеих стран», и летописцы не преминули отметить, что под его балдахином фараон скушал жареного голубя и протянул косточку царице, которая и отдала ей должное, а также вкладывал, в рот царице сладости, предварительно окуная таковые в вино.