Вербалайзер (сборник) - Андрей Коржевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единый раз только возникло на пути нашем в польскую Украину, где ждали меня, нежданное препятствие, то самое, которое у Александра Сергеевича описано как сцена в корчме на литовской границе, – какая там граница; он бы еще придумал, что там Карацюпа с Верным Русланом на поводке вдоль контрольно-следовой полосы шлялся… Вкушали мы со спутниками моими какое-то горячее хлебово в избе вдовьей, – хорошо, покойно, навозцем из хлева потягивает, в печурке дровишки да на шестке лучинки трещат, вдовица сенца в тюфячки подбивает свежего, отец Варлаам знай себе медовуху из жбана в стаканчики походные оловянные подливает щедро, – тихость, благость… Беседовали мы, помнится, о чем-то таком, тоже несуетном, – о способах хлебопечения вкусного, что ли, – тафельрунде этакий. Вдруг – шурум-бурум, трах-бабах, ексель-моксель – вваливаются пятеро с бородами нечесаными и нам: а вы кто тут такие – похлебку жрать да на ночлег ладиться, нам, самым тутошним коренным, на пропой души не пожертвовав, пополам вас в дырки разные со смазкой дегтярной? Варлаам, как сидел, сразу клюкой своей нешуточной ближнего к себе нарушителя спокойствия нашего поперек тулова как перетянет! Гриша вскочил и давай им с левой в дыхало сажать, да потом коленом в морды бордовые! Ну и меня в свое время жители отдаленной страны Ниппон научили руками да ногами ударять, без размаху, но зубодробительно и костеломательно, дух вышибающе. Удалились обидчики наши окарачь, а мы опрокинули по паре стакашек влаги живительной да спать полегли, где постелено было, разве что отец Варлаам со вдовою еще шушукались некоторое время – «да что ты, отче, что ты, стара я для такой работы… дак видишь, кума, с такого ума… да ладно уж, кум, давай, я сама…» и прочее такое же.
По прибытии своем в Польшу я открыто начал подготовку к походу на Москву. Бумаги мои теперь завершала подпись «Царевич Димитрий», – я ставил ее без малейшего сомнения и колебания: Димитриева рука то писала, а уж то, что водил ею мой разум, дело десятое. Более других помогало семейство Вишневецких, русских по крови давней и по вере, еще не смененной. В Польше тогда королевствовал Сигизмунд, по счету Третий, а его рукой иезуиты водили, ребята тихие да приветливые, но если уж обнимут кого – не уклониться впредь от объятий, не сбросить узды, таких шенкелей дождешься… Вот тут и надо мне было пройти по жердочке, – даром-то угощают в бане угаром, а коллегия иезуитская дружно умом двинулась на идее прозелитической – отдать Русь под туфлю Папы Римского, но я твердо знал, что дельце это не выгорит, – охота была боярам московским, кроме царя, еще и Папе меха да серебришко возами отправлять! Я представлялся, что поддаюсь их увещеванию, и, как дошло до толковища решительного, такого им порассказал из делишек двора Папского, что они обещали не мешаться впредь в мои дела и споспешествовать, только бы я помалкивал, а кроме того, я подозреваю, что смекнули иезуиты, с кем на самом-то деле столкнулись Божьим попущением, не то пришили бы меня еще в Кракове, столице Сигизмундовой, – с них сталось бы. Иезуиты, они вообще людишки прелюбопытные, педагоги славные: все тщатся доказать, что два треугольника равны третьему – с Божьей помощью, не доказать с помощью, а равны – с помощью! Что интересно, это ведь действительно так и есть, только талдычить об этом безостановочно – стоит ли?
Ставка моя была в Самборе, городишке дрянноватом, но что мне Самбор, что Львов, что даже и Краков, когда меня ждала Москва, а в Москве – трон, царство, власть, власть, власть! Там, в Самборе, я написал Папе письмо, которого от меня требовали, но так аккуратно и обстоятельно написал, что не было в нем ни явного признания веры кафолической, ни твердого обещания за мой народ, – я ограничился весьма расплывчатыми изъявлениями расположения. Дело пошло. Написал я грамоты и народу московскому, и казакам. Все, что было в южной Руси бойкого, смелого, боевого, отозвалось на мой призыв приветливо. Я собирал вокруг себя людей без малейшего критериума, соображая, что люди дельные сами выдвинутся из общего числа, а пока важно количество. В сентябре 1604 года, собрав до 3000 охочего войска и до 2000 запорожцев, я двинулся в московские пределы.
Выступил бы я и раньше, но Мнишек, воевода сандомирский да староста львовский, сопитух мой в Самборе ежеденный, хотя Отрепьев его и не одобрял, прицепился, как клещ таежный, – повстречайся с дочерью, мол, уж больно она до тебя охоча, до царевича русского! Ясное дело, охоча, царевичами, чай, дорога-то не мощена… Ладно, не с портнишкой же какой день на день валандаться, – все же панна, да и сам Мнишек полезен был, деятелен, жучила, каких мало. Встретились. Ну, что – Марина? Живописцев тамошних, слабо, надо сказать, умелых, она не жаловала, портретов ее толковых не осталось, но уважала Марина перед листом полированной жести вертеться, рефлексом своим нечетким в этом зеркале металлическом любуясь. Она, Марина, тогда позировала на женщину роковую, вбив себе в хорошенькую головку необычайность жизни своей предстоящей. И допросилась ведь у судьбы – и царицей русской побыла, и потом – у атамана Заруцкого в полюбовницах, и даже шах Аббас персидский желал ее в свой гарем… Мало ему было, дуриле исфаганскому, грузинских девочек?
Не очень-то она была казистая, Марина, – приличный кубарек, сдоба со сливками взбитыми, умильная мордочка, тонковатые губки – обводы не царские, совсем нет, но что-то было в ней потаенное, невнятное сразу; не то взгляд, бодро к утехам влекущий, не то поступь с подпрыгом незаметным, так что грудки свежие в корсаже скакали весело, не то запах кожи ее с отчетливо пряной струйкою, – не вспомню уж, но влечение к ней я восчувствовал немедленно.
Многих, ох, многих, женщин познал я в странствиях своих бесконечных, всякого цвету и облика всякого, но шелковистый ворс ее, Маринина, передка иной раз и теперь припоминаю с вожделением, и врата ее, и вход парадный с аванзалой, затейливо природой измысленный и намеренно как бы навстречу входящему слегка и мелко гофрированный, и то, как она, раз за разом забываясь от изнеможенья сладостного, кричала визгом «Езус Кристус, Езус Кристус!» и, переходя на рычание темное, низкое, «И-й-ее-е-зу-у-сс»… Как немногого нужно людям, чтобы они начали с тебя требовать еще тобой и не обретенное за оказанное предварительно небольшое вспомоществование, – они все решили, что я увлекся Мариной безоглядно, предан ее обладанию беззаветно, забыл себя. Бедолаги, – ведь есть же старая персидская пословица – «чего стоит услуга, которая уже оказана», а также и французская поговорка «ни одна девушка не может дать больше того, что у нее есть», но ведь и не знали они, как знал, знал и вечно твердил ублюдок Эйхман, что «еврею нельзя верить никогда, ни в чем и нигде», – нет, ну мне-то чего врать? Я им всем, и иезуитам, и Сигизмунду, и Юрке Мнишеку, наобещал, чего просили – Смоленск, Северскую землю, шведскую корону, слияние с Польшей, Марине – жениться, Псков и Новгород в удел и всякое такое, – ну да, обещал, но не клялся же я соблюдать свои обещанья? А хоть бы и поклялся – когда-нибудь выполню, если доживете…
Варлаам, кстати, в Польше от меня отступился, засомневался чего-то, стал королю доносить, что я, мол, самозванец, а не я, так Гришка Отрепьев, какой их черт разберет, его посадили было за караул, но там Маринка с ее мамашей накрутили чего-то, и отпустили отца Варлаама. Мне было уже не до того – был я на пути к Москве.
Города русские сдавались мне и изменяли Годунову один за другим, бывали и неудачи досадные, – в Путивле, к примеру, просидеть пришлось месяца три, выжидая сил накопления. Народ пришлый дивился моей не по летам (хе-хе!) разумности, а также, как сейчас говорили бы, конфессиональной толерантности, веротерпимости – я звал к обедам своим и православных иереев бородатых, и польских ксендзов бритых, и муллы татарские за моим столом сиживали. Вот Костомаров, историк ушлый, докопался до грамоток-то тогдашних и писал про меня, в Путивле сидящего: «Сам он был очень любознателен, много читал, беседовал с образованными поляками, сообщал им разные замечания, которые удивляли их своею меткостью (ну еще бы!), а русским он внушал уважение к просвещению и стыд своего невежества. «Как только с Божьей помощью стану царем, – говорил он (это я то есть), – сейчас заведу школы, чтобы у меня во всем государстве выучились читать и писать; заложу университет в Москве, стану посылать русских в чужие края, а к себе буду приглашать умных и знающих иностранцев, чтобы их примером побудить моих русских учить своих детей всяким наукам и искусствам». Вам это ничего не напоминает, а, мне интересно? Прямо таки программа преобразований Петра Первого да Великого! Того же и братва ашкеназская, захватив Россию в 1917-м, желала, – всех грамотеями-книгочеями сделать, загнать в ешиботы да хедеры, забыв, что кому-то и говно в поля вывозить следует, оттого и Союз Советский гикнулся бесславно, что стал народ шибко грамотный, не желал работать ручками, а все книжки новые добывал, на макулатуру их выменивая, – лес валить да на бумагу мельчить некому стало.