Блаженные времена, хрупкий мир - Роберт Менассе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возьми, попробуй, сказал Лукас, сыр делает человека чувственным. Лицо его все округлялось, он стал похож на хомяка, щеки набиты проволоне, горгонцолой, хлебом — взгляни! сказал он с блаженством в голосе, это же действительно высший класс, вот здесь, на корочке, смотри, видишь, тут видны еще дырки от прошивки, и видишь, какие прожилки? Прошивка ручная, это ясно. Что такое прошивка? Вот что это такое, посмотри. Сыр — это целая наука. Кстати, о науке. Я сегодня чуть со смеху не умер, глядя на нашего профессора.
Впервые Лео Зингера назвали просто «профессором». Юдифь моментально поняла, о ком идет речь, она находила это apelido, то есть прозвище, остроумным и точным, но тон, которым Лукас это сказал, ей не понравился.
Значит, о том, как он упал в воду, корректней следует выразиться — тут Лукас поднял указательный палец — прыгнул. Прыгнул, разумеется. Там, у себя в башке. Лукас постучал указательным пальцем по лбу. Профессор печального образа, сказал Лукас, рот его был набит до отказа, лицо расплылось до невозможности, оно, казалось, готово было лопнуть. Мудрые речи и нелепые поступки, сказал Лукас, мотая головой, дивно, просто дивно, ты посмотри только, в этом ломтике проволоне видна даже структура замешивания сырной массы. Сырную массу разогревают в сыворотке, разрезают, она недолго бродит, потом ее разминают в горячей воде, вытягивают и скручивают в жгуты, снова нагревают и лепят из нее груши, шары, колбасы, причем классическая форма — грушевидная. Они застывают в холодной воде, прежде чем попасть в соляную ванну. У первосортного проволоне, когда разрезаешь эту грушу, заметна еще вся эта структура замешивания, например, вот здесь, видишь. Выглядит, как едва заметные трещинки. Да. Профессор. Печальный образ. Он, извини, Лукас с трудом проглотил, мотнув головой, и тут же невольно рыгнул, он явно хочет сделать меня своим Санчо Пансой, но, Лукас опрокинул рюмку граппы и встряхнулся, сыр! Ты совсем не хочешь сыру? Зря, такого ты дома никогда не попробуешь.
Дома, подумала Юдифь, это для Лукаса нечто само собой разумеющееся. Как для него все просто и естественно. То, что он везде, как дома. И то, что, где бы он ни был, он всегда знает, чем здесь можно набить брюхо. То, что какой уж он есть, такой и есть. И уверен, что, когда он гнусно отзывается о человеке, его, конечно, поддержат. А ведь как раз об этом Лео и говорил за ужином, об ограниченности человека, когда он признает только собственные правила поведения, и если бы Лукас понял суть этих слов, он сейчас так не говорил бы. Она почувствовала отвращение к нему, он кое-что верно подметил, но не уловил самого главного, а именно…
Ты заметила, как он вел себя по дороге в ресторан и потом за столом? Кстати — маленькими порциями. Как это дорого, да и невкусно, есть маленькими порциями. А миленький был ресторанчик, да? А, неважно. В общем, Лео за ужином. Это было поучительно. Все сразу стало ясно.
Безусловно, сказала Юдифь. Ей хотелось напомнить Лукасу о том, что Лео рассказывал за ужином, сказать ему, что он мог извлечь из этого кое-что полезное, но Лукас уже говорил дальше, вдохновленный предполагаемым одобрением Юдифи, в котором был уверен. Он вел себя, как молодой театральный любовник. Новый костюм, новая роль. Ведь смешно это выглядело, правда? Купи мы ему рыцарские доспехи, он бы вообразил себя рыцарем. А кстати, надо было купить. Он еще налил себе граппы и снова выпил. Влюбленный взгляд. Почти такой же, как у Лео за ужином. Не такой уверенный, но зато более наглый и поверхностный. В последний раз на какой-то миг показалось, что Лукас — ученик Лео. Надо было. Лео в этих рыцарских доспехах смог бы изложить объективные причины того, почему он может дать себе и миру свободу, только надев их на себя.
А если бы мы купили ему деревенскую юбку, слышишь, надо было купить ему юбку, он прыснул со смеху. Юдифь неприятно поразило то, что Лукас в кое-каких частностях был прав, но в целом — так ошибался. И был так несправедлив. Неправда. Лео не был смешон. А если и был, то — не только смешон. Она пила граппу и подыскивала слова, но какие? Приходили на ум слова в защиту Лео, но все получалось как-то нескладно, кроме того, она ведь пила, чтобы все стереть из памяти, и образы, и слова. Всплывали и слова, посылающие Лукаса к черту, но эти слова были бессильны, слабое эхо, отзвук слов, которые говорил сам Лукас; раз он не слышал их, пока говорил сам, то он не услышит их, если она будет шевелить губами, она просто смотрела на Лукаса, молча, даже не молча — тихо. Но ведь ему ничего нельзя сказать в ответ, сказал Лукас, он говорит и говорит, мне кажется, все, что он говорил, было очень интересно, но…
Безусловно, сказала Юдифь, но тут же замолчала, а Лукас все говорил. Да-да, только ему ничего нельзя сказать, он ведь не терпит возражений, даже если противоречит сам себе, потому что оказывается сегодня совсем другим, чем вчера, такого я еще никогда не встречал, он все говорит и, Лукас запихнул в рот ломтик сыра и кусок хлеба, говорит, ты ведь видела: у него даже еда остыла. Но если его перебиваешь, чтобы, может быть, что-то возразить, он чувствует себя задетым, чувствует уколы самолюбия, он словно прошитый иглой проволоне. Ах да, прошивка — это же наука. Я уже почти все съел, но вот здесь, посмотри, следы прошивки можно еще различить. Сыр протыкают длинными полыми иглами, чтобы мог проходить воздух. Это и называется прошивкой. Поэтому и возникают вот эти голубые прожилки. Они тянутся вдоль проколов. Вот они, эти прожилки. Ведь сыр созревает снаружи внутрь. Всегда считается, что созревание происходит изнутри, но на самом деле оно начинается снаружи. Снаружи — внутрь. Вдоль тех узких каналов, которые прокалывают. Каналы ускоряют, так сказать, внутреннее созревание. Это и есть прошивка. Вот такие прожилки, видишь? А ты не хочешь сыра? Точно? Ну ладно! Конец — делу венец. Лукас проглотил остатки сыра, запил граппой, сыр завершает трапезу, как я обычно выражаюсь, давай сядем? Не хочешь? Ну хорошо, постоим, я люблю постоять, правда. Так на чем мы остановились, ах да, Лео, ты заметила, как жадно он хватает меня за руку всякий раз, говоря что-нибудь, что, по его мнению, в данный момент важно, существенно? Чего он хочет? Чтобы я сказал: да, господин профессор? Чтобы я записывал то, что он говорит? Это невыносимо. Действительно невыносимо. На тарелке у него давно все остыло. Как он вдруг начал пританцовывать, как какой-то козел. Ну скажи, разве я не прав? Что ты на это скажешь?
Что за взгляд был у Юдифи? Она подумала: материнский. Она вдруг подумала о разнице в возрасте. Как мог зажравшийся идиот двадцати одного года от роду так высказываться о тридцатилетнем человеке, так непочтительно, но именно поэтому и было логично, что Лео ни о чем не подозревал, да-да, точно, но с другой стороны…
А еще история с его матерью, сказал Лукас, он случайно поскользнулся и свалился в канал, я даю ему свою зеленую куртку, а он винит во всем свою мать. Вот уж действительно… Граппа. Они выпили, Лукас налил еще. Короче, всерьез его принимать нельзя, сказал он, я, во всяком случае, больше не могу, а как ты-то можешь принимать его всерьез? Его лицо опрокинулось навстречу Юдифи, раздувшееся, расплывшееся, лоснящееся; он ненасытно разевал рот, когда смеялся, и видны были желтые крошки сыра и хлеба, застрявшие между зубами. Юдифь, выпрямившись, слегка отклонилась назад, пусть перестанет болтать, и руку свою пусть уберет, болтун, сказал Лукас, покачивая головой, он говорил, не переставая, он пил и говорил, Юдифь пила и молчала, словно была парализована разыгравшимся жутким спектаклем, наконец он убрал руку, чтобы ногтем мизинца поковыряться в зубах.
Бар опустел. Как хотела бы Юдифь сейчас снова остаться одна. Еще рюмку граппы — и спать. Она могла бы сказать: я устала, хочу спать. Небольшая дружеская уловка, чтобы облегчить бегство. Но она сказала: Ты действуешь мне на нервы. Она сказала: Оставь меня одну. Она сказала: Я хочу пить граппу и ничего больше не хочу слышать.
Лукас попытался устранить недоразумение, они просто не поняли друг друга, сейчас он все исправит, миленький толстый мальчик, он схватил Юдифь за руку выше локтя, она сказала в ответ только одно слово, вполне недвусмысленно, глаза стали жесткими, как эмаль, угрожающими в этом обрамлении из темных теней.
На следующий день Лео чувствовал себя разбитым. Фантазия. Как оказалось, с фантазией у него дело обстояло плохо, поэтому всю ночь напролет она мотала ему нервы, топчась на месте. У Юдифи опухли глаза, она была неразговорчива и раздражительна. Лукас тоже был, казалось, с похмелья, раздражен, несговорчив. Он сказал, что хочет ехать дальше, во Флоренцию. И выезжает немедленно. Юдифь, кивнув безо всякого интереса, продолжала пить кофе. Лео ничего не понимал. А куртка как же, сказал он. Можешь оставить себе, сказал Лукас.
Не успел Лукас уехать, как Юдифь сказала, что хочет немножко побыть одна, провести день в одиночестве — Лео, давай встретимся в пять часов вечера внизу, в гостинице! И вот Лео неожиданно оказался один и побрел по улицам Венеции, не понимая, кто же кого бросил. Юдифь оставила его, или Лукас его покинул, или Лукас покинул Юдифь? Но главное — почему?