У подножия Мтацминды - Рюрик Ивнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началась вторая глава моего «приключенческого романа». Беглец из белой Ялты застревает в белом Новороссийске, в семье, принявшей его как родного сына.
Семья Алперс не только приютила меня, но и приняла во мне самое живое участие. На другой день к нам пришел Всеволод Эмильевич и устроил второй «расширенный» семейный совет, на котором обсуждалось, как приступить к исполнению намеченного вчера плана.
— Знаете ли что, мои друзья, — полушутя–полусерьезно заговорил Всеволод Эмильевич, — сегодня утром, когда я проснулся, меня осенила одна мысль. Наш поэт говорит, что он близорук. Мы–то ему верим, но ведь призывная комиссия для того и существует, чтобы никому не верить, если нет бумажки с печатью. И потом, близорукость бывает разных степеней. По–моему, прежде чем сдавать свой паспорт писарю Петрову, — кажется, я верно назвал его фамилию? — подмигнул мне Всеволод Эмильевич, — надо пойти к окулисту и проверить свое зрение.
— Это легко сделать, — сказал Владимир Михайлович Алперс, — потому что я хорошо знаком с врачом–окулистом, который состоит членом врачебной комиссии.
— Ну вот и хорошо! — воскликнул Всеволод Эмильевич. — Сегодня же и отправимся к нему. То есть отправится к нему Ивнев.:
— Я ему напишу записку, — сказал Владимир Михайлович, — чтобы он точно определил, подходит, ли степень близорукости Рюрика Александровича к соответствующей статье о непригодности к военной службе.
— А если не подходит? — спросил я.
— Тогда выработаем другой план, — решительно произнес Всеволод Эмильевич. — Говорят, что кто не рискует, тот не выигрывает. Нам нужно выиграть, не рискуя. Ну, впрочем, что там гадать! Владимир Михайлович, пишите записку.
Пока Алперс писал, Всеволод Эмильевич потирал руки и улыбался. Чувствовалось, что все это его по–настоящему волнует и забавляет.
Всеволод Эмильевич довел меня до самых дверей докторского дома и, лукаво улыбаясь, удалился.
— Не забудьте. После врача сразу к нам.
Врач принял меня довольно холодно. Прочтя записку Алперса, отбросил ее в сторону и пробурчал что–то вроде: «Чудак! Будто я сам не знаю, что и как».
Я почувствовал себя так, словно из пуховой постели попал прямо на льдину.
Окулист делал все, что полагается: заставлял меня называть буквы таблицы, менял стекла, потом пустил в глаза по капле атропина. После этого еще раз проверил зрение и вдруг изрек неожиданно:
— Если они будут брать в солдаты таких, как вы, то полетят вверх тормашками. — И после небольшой паузы добавил: — Намного раньше положенного им срока.
Замороженный холодным приемом, я сидел перед ним не раскрывая рта. Вдруг он улыбнулся, и на моих глазах произошло чудо: передо мной стоял совершенно другой человек.
— Сумасшедшее время, но не все же сошли с ума. Конечно, они вас не возьмут потому, что слушают меня, а я не имею права, у кого бы ни служил — у красных, у белых или зеленых, — нарушать своего врачебного долга. А если бы у вас было хорошее зрение, то никакие записки не помогли бы. Тэк–с, Впрочем, Владимир Михайлович — милейший человек, я его очень уважаю и ценю.
После паузы он добавил!
— Знаете что, не говорите ему обо всем этом, а то он еще обидится. А вы, молодой человек, можете спокойно проходить комиссию. Я свое мнение вам уже сказал и то же самое скажу на комиссии. До свиданья, не сердитесь на старика ворчуна.
Я простился с ним, как со старым приятелем, и помчался к Всеволоду Эмильевичу. Он меня встретил у своего дома.
— Я увидел из окна, что вы несетесь, как птица. Вижу, что все великолепно. Да и нетрудно угадать.
Я подробно рассказал ему и Ольге Михайловне про чудака доктора, который сам назвал себя «старым ворчуном».
Всеволод Эмильевич хохотал и потирал руки от удовольствия. Ему страшно понравился этот оригинальный старик.
— Обязательно надо с ним познакомиться. А как он сказал про деникинцев? Полетят вверх тормашками… до положенного им срока? Ай да старик! Молодец!
Выпытав все подробности моего визита к доктору, он вдруг обратился ко мне, принимая совершенно серьезный вид:
— Но, может быть, этот окулист хотел проверить вас? Может быть, он деникинец? Когда он сказал вам «полетят вверх тормашками», вы, надеюсь, не сказали что–нибудь вроде того, что туда им и дорога?
Но я уже научился «читать улыбки» Всеволода Эмильевича даже тогда, когда он «принимал серьезный вид». Поэтому ответил также совершенно серьезно: «Нет, что вы, Всеволод Эмильевич, я, конечно, промолчал».
Но Всеволод Эмильевич сразу разгадал, что на этот раз я все понял, и засмеялся своим заразительным смехом.
После обеда Всеволод Эмильевич проводил меня до воинского присутствия. Теперь я уже чувствовал себя «хозяином положения» и с легкостью игрока, уверенного в выигрыше, сдал свой паспорт столь страшному для меня еще вчера писарю Петрову и оформил все свои бумаги «призывника».
Через неделю я должен был проходить комиссию. Накануне комиссии я провёл почти целый день у Всеволода Эмильевича.
Перед самым моим уходом домой к Алперсу Всеволод Эмильевич озабоченно спрашивает:
— А вы не подумали о том, что комиссия, забраковав вас по зрению, может признать годным к нестроевой, то есть сделать таким же писарем, как знакомый вам Петров?
Видя мою растерянность, он рассмеялся:
— Не беспокойтесь, я узнал, как это все у них происходит, Борис Алперс мне помог. Вам мы ничего не говорили, пока не узнали наверняка. Вот что вам надлежит делать. После решения комиссии о вашей непригодности к строевой службе, до оформления так называемого «белого билета», один из писарей спросит вас о вашем образовании. Если вы чистосердечно ответите «университетское», то вас так же чистосердечно возьмут в писаря. Если же вы им скажете, что окончили два или три класса гимназии, то вас пошлют ко всем чертям, то есть выдадут «белый билет».
— Дорогой Всеволод Эмильевич! Хорошо, что вы предупредили меня! Как это я сам не подумал об этом?!
— На то вы и поэт, — засмеялся Всеволод Эмильевич, — чтобы не думать о житейской прозе!
— Нет, я думаю о прозе. Посмотрите, на кого я похож! Мне надо прежде всего побриться и потом зайти к прачке за белым костюмом. Нельзя же появляться на комиссии в таком потрепанном виде.
— Да вы с ума сошли! — воскликнул Всеволод Эмильевич. Тон у него был совершенно серьезный, и я почувствовал, что он и не думает шутить. — Нет, Рюрик Ивнев, — вы не только поэт, но вы еще и ребенок! О чем вы думаете? Зачем вам бриться?
— Как зачем? Это принято — бриться, я и бреюсь, а эти дни как–то вышло так, что не успел.
— Ну и благодарите небо, что не успели. Сейчас вы, к счастью, так обросли бородой, что не похожи на типичного интеллигента. Вы что, хотите предстать перед комиссией «во всей красе»? Они вас прямо в «ОСВАГ» [18] и зачислят: там тоже требуются интеллигенты.
— Хорошо, — улыбнулся я, — теперь все понятно. Я не буду бриться. Значит, и белый костюм отставить?
— Конечно, — засмеялся Всеволод Эмильевич. — Вот в этом и идите. Он не настолько грязен, чтобы оскорбить «высокое собрание», и не настолько чист, чтобы они заключили вас в свои объятия. Поймите раз и навсегда, что с завтрашнего дня и до окончания комиссии вы — деревенский парень, близорукий, косолапый, бестолковый, обуза для всякой воинской части. И вдобавок малограмотный, негодный в писаря. Вот и все. Иначе — прощай, Батум!
Признаюсь, что хотя я и послушался Всеволода Эмильевича и сделал все, как он советовал, но в душе считал, что он сгущает краски и, — может быть, даже не сознавая этого, — продолжает балагурить. Но на другой день я убедился, что если бы не послушался Всеволода Эмильевича, то провалил бы свой отъезд.
Явился я на другой день в призывную комиссию обросшим, в помятых белых брюках, в старой косоворотке и в сандалиях на босу ногу.
У меня было такое ощущение, будто я должен сыграть роль, данную мне Мейерхольдом. Я волновался, как настоящий актер перед выходом на сцену, но свою роль не провалил. Все прошло благополучно.
Не обошлось без курьеза, который рассмешил Всеволода Эмильевича так, что все оставшиеся дни до моего отъезда в Батум он не мог без хохота вспоминать о нем.
После решения комиссии, в которой заседал «мой окулист», о моем освобождении от воинской повинности, я перешел «в ведение» очередного писаря. Передо мной сидел здоровенный детина, упитанный, с лоснящимися щеками и самоуверенными движениями.
— Якое образование? — спросил он небрежно, рассматривая мои бумаги.
— Два класса, — ответил я, опуская глаза, чтобы не встретиться с его взглядом.
— Маловато, — проговорил он надменно и крикнул другому писарю, через два стола от него: — Егоров! Принимай деревню! — И тут же, опасаясь моей бестолковости, снова обратился ко мне: — Ну, ступай, куда указано, первый и второй стол пропусти и подойди к третьему, не спутай.
Я пошел к Егорову. Маленький, изящный, подчеркнуто вежливый юноша с какой–то своеобразной почтительностью вручил мне оформленный им «белый билет» со словами: «Будьте здоровы–с».