Губкин - Яков Кумок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Гигантские ящеры мелового периода, хищники цератозавры, растительноядные стегозавры пользовались особенным вниманием популяризаторов прошлого столетия. Габариты! Современные сумчатые не менее, а может быть, и более диковинные существа.) Мир вдруг получил временную выпуклость, четвертое измерение, наука представила пораженному Ивану Губкину каждую травинку, ложбинку, червячка всякого во временной протяженности. Наскоро похлебав щей из чугунка, спешит он в лес, минуя болотце, заросшее лилиями и кугой и кишащее гадюками, минуя просеку, прорубленную еще в екатерининское правление для какого-то немца-помещика, хотевшего построить себе в чаще дом. Каплет мелкий дождик. Справа открывается скошенный луг, жухлый, щетинистый; слева овальная полянка с растущими на ней папоротниками; осины окружают поляну. И воображение, уже подготовленное чтением Спенсера и Дарвина к способности находить в природе эволюционные связи, рисует ему папоротниковый лес. На качающихся ветвях-опахалах сидят стрекозы размером с добрую ворону. В воздухе сладковатый запах гниения. Век сотворения каменного угля.
Спешит он к известковому карьеру, небольшому обнажению (уж теперь он знал, что место, где пласт не зарастает почвой, где коренные породы выходят на дневную поверхность, называется обнажением), откуда мужики выламывали для побелки куски мергеля. Захотелось посмотреть слои, прямо ли они лежат или скручены, давила ли на них внутренняя сила. Каждый слоик, что кружок на дубовом пне, — годичный; в холода осадков выпадало на дно меньше. Это тонкие слои, а толстые? Что-то приподнимало вверх всю толщину, и возникал так называемый перерыв в осадконакоплении…
«А что — ну, предположим! — побуждал он себя. — Представим, что на месте Жайского в стародавние времена (в архее, например! Вполне ведь реально) был вулкан!» И воображение уже рисует ему конусную гору, из жерла вертикально вверх сильными толчками прет канат дыма, раскрывающий на тысячеметровой высоте крону в виде итальянской пинии. А по склону с неожиданной легкостью, игривостью катится пурпурная густо-огневая лава.
Надо откровенно сказать, что, несмотря на богатую геологическую историю, село Жайское было самым скучным на земле местом. Так по крайней мере казалось молодому учителю. Наступила зима. Из-за сильных морозов класс несколько дней пустовал, небольшая печка не могла нагреть воздух в помещении. Губкин попросил попечителя прислать работников переложить печку. Тот цинично усмехнулся: «А самому бы тебе летом кирпичики потаскать, руки б не отсохли… Все книжки читаешь». Губкин сдержался. «Эх, вы…» Ушел.
На рождественские каникулы по крепкому насту поехал Иван в Муром. Терпеливо и непроницаемо, как свойственно старым и хорошо поработавшим в своей жизни педагогам, выслушал его покровитель сбивчивый рассказ. Все обиды свои выложил Иван. Чухновский курил длинную папиросу. Посмеялся, когда Иван рассказывал, как таскал книги с поповского чердака. «Знаю, что тебе нужно, — сказал решительным и слабым голосом. — Возвращайся и жди извещения».
Ждать пришлось долго. Иван нервничал. Исхудал. Наконец весной, в самую распутицу, прибыл конверт. «Я добился для тебя перевода в Карачарово», — сообщил Чухновский. Предостерегал: там свои сложности, и ухо надо держать востро. Таких откровенных самодуров, как Быков, пожалуй, нет (в своих воспоминаниях Иван Михайлович выразился о нем так: «Богач Быков типа Колупаевых-Разуваевых, которых так ярко изобразил гениальный сатирик Салтыков-Щедрин»), однако, писал уездный смотритель, проявляй смиренность, выбирай знакомства и не откровенничай. «Постарайся понравиться попечительнице, от сего многое зависит».
Мы сейчас увидим, какую неоценимую услугу оказал Чухновский Губкину.
Глава 17
Родина Ильи Муромца. Вид на пойменный берег. Стоянка первобытного человека. Вахтеров, Тулупов, Шестаков. История с волшебным фонарем. Москва! Проба пера.«Моя школа в селе Карачарове стояла на высоком берегу Оки. Из окон школы открывался прекрасный вид на всю ширь правого, пойменного берега. Очаровательная картина, которая и теперь живо стоит перед моими глазами», — эти строки Иван Михайлович написал четыре десятилетия после того дня, как уехал из Карачарова. Написал он их в своей московской квартире по Большому Гнездниковскому переулку, в кабинете, попасть в который можно было из коридора по крутой лесенке: получалось, что кабинет отделен и возвышен над остальными комнатами. Проект Варвары Ивановны, супруги (Варвара Ивановна — архитектор).
Написал он их за широченным письменным столом с массивными гнутыми ножками. Горела зеленая настольная лампа. Уже несколько недель не выходил он из дому: боль в боку не отпускала. Иван Михайлович смежил истонченные желтые веки и… «очаровательная картина, которая и теперь живо стоит перед моими глазами…».
Действительно, трудно во всей даже приокской полосе, изобилующей красивыми местами, сыскать пейзаж, исполненный такой величавой тонкой и печальной интимности. Пойменный берег, о котором вспоминает Губкин, начинается суходолом. За ним поля гречихи, ржи, пшеницы. В подлеске у самого небосклона гуляет табунок: бурые, белые, черные пятнышки. Заходит солнце. Дальний лес вспыхивает сначала приглушенно-синим, потом серовато-лиловым, потом пепельным цветом. Солнце, задев верхушки деревьев, чуть-чуть растягивается в ширину и повисает тяжело, царственно и невесомо. Вода в реке подергивается розовой пленкой, по которой от весел рыбачьей плоскодонки расходятся длинные и неопадающие морщины.
Слышно, как в село — за нашей спиной — пригнали стадо. Коровы ревут, топчутся в пыли, хозяйки зазывают своих манек, бестолково блеют бараны, мечутся от подворья к подворью, и детишки со смехом гоняются за ними.
Карачарово не засыпает долго; луна уж перевалила через зенит и вплыла в грядку облаков с волнистыми подпалинами, серебристая полоса на воде стала оловянной; тихо так, что слышно умиротворенное дзеньканье листьев ивняка, коснувшихся воды; ан нет-нет да выплеснет откуда-то из тьмы девичий смешок, остановленный умоляющим мужским шепотком, нет-нет да взвизгнет разудалая гармошка и тотчас как-то неумело и оборвется. Село большое, молодежи много. Дневная работа не в силах убить тяги к веселью.
Много по русской земле разбросано древних посадов, монастырей, городов, но Карачарово русскому сердцу поет особую песню. Оно из легенды. Тут в наше чувство вторгается неразгаданная грусть. Одно дело осматривать сторожевую башню XIV века. Проржавевший осколок кирпича, найденный в свалявшейся пыли у подножия стены, поражает вещественностью, самой своей материальностью — вот свидетель стародавних событий. Однако совсем другое дело — осматривать холм, на котором когда-то в незапамятные времена стояла сторожевая башня; в одно несчастное утро с нее увидели змейку татарских конников, и хвост той змейки уходил за горизонт, а голова щетинилась пиками. Ни осколочка не осталось от башни, и сама эта невещественность, нематериальность больнее подстегивает воображение… Передние всадники вскинули пики, донеслись протяжные вопли, низкорослые мохнатые лошаденки бессмысленно и свирепо взяли в галоп… На башне лучники прильнули к бойницам, нетерпеливо и нерасчетливо стали натягивать тетивы так, что онемели пальцы правой руки…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});