Радуга тяготения - Томас Пинчон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двигаясь во главе своей паствы, Энциан имеет обыкновение грезить, болтает шофер или молчит. В ночи, когда не горят фары, туману хватает жесткости падать или взметаться порою влажным шелковым шарфом в лицо, одна температура, одна темнота внутри и снаружи, и в таком равновесии Энциан дрейфует на грани пробужденья, руки-ноги задраны по-жучьи, упираются в упругое стекло поверхностного натяжения меж сном и явью, влипают в него, обласканные грезами ладони и стопы обретают гиперчувсгвительность, славная, домашняя такая, лишенная горизонтали дрема. Капот обвязан старыми матрасами — они заглушают мотор угнанного грузовика.
Заяц Зигфрид за рулем подозрительно косится на термометр. Зигфрида зовут «Заяц», потому что он вечно искажает послания, как в старой сказке гереро. Так умирают культы.
На дорогу выскальзывает фигура, медленно кружит свет фонаря. Энциан отщелкивает слюдяное окошко, склоняется в густую дымку и окликает:
— Быстрее скорости света. — Фигура машет — мол, проезжайте. Но на последнем краю Энцианова взгляда через плечо, в свете фонарика дождь липнет к черному лицу большими жирными каплями, липнет, как вода к черному гриму, а не к коже гереро… — Сможем тут развернуться? — Обочины коварны, и оба это знают. Позади, где лагерь, линия пологих низин заливается вспышкой абрикосового света.
— Ч-черт. — Заяц Зигфрид сдает назад и со скрипом медленно пятится, ждет приказов Энциана. Может, этот, с фонариком — одинокий дозорный, может, сосредоточений неприятеля нет на многие мили вокруг. Но…
— Вон там. — Распростертое тело у дороги. Мечислав Омузире, тяжелое ранение в голову.
— Давай, тащи его сюда. — Грузовик урчит вхолостую; они загружают Омузире в кузов и накрывают палаткой. Нет времени выяснять, насколько дело серьезно. Чернолицый часовой исчез без следа. С той стороны, куда они пятятся, слышен древесный треск оружейного огня.
— Мы что, задом туда поедем?
— А ты минометы слыхал?
— После того? Нет.
— Наверное, Андреас его срезал.
— Ой, да они-то выкарабкаются, Нгарореру. Я за нас беспокоюсь.
Орутьене погиб. Окандио, Экори, Омузире ранены, Экори — смертельно.
Атаковали белые.
— Сколько?
— Где-то дюжина.
— Стоянку по периметру мы не защитим… — сине-белый фонарик капает на дрожащую карту эллипсом, параболой, — до самого Брауншвейга. Если он еще на месте. — Дождь громко плещет на карту.
— Где железная дорога? — встревает Кристиан. Андреас смотрит на него с интересом. Это взаимно. Тут у нас в последнее время интереса пруд пруди. Железная дорога милях в 6–7 к северо-западу.
Люди подходят и вываливают пожитки возле автопоезда с Ракетой. Рубят молодые деревца — удары топоров громки и разносятся далеко… строят каркас; тюки с одеждой, горшки и котелки напихиваются тут и там под длинный брезент между колец из согнутых деревцов — будут изображать ракетные детали. Андреас кричит:
— Всем подсадным собраться у полевой кухни, — и шарит по карманам, ища свой список. Отвлекающий караван направится к северу, особо не меняя курса, — а остальные свернут к востоку, обратно к русской армии. Если подойдут ближе, может, британцы и американцы поостерегутся делать резкие движения. Может, удастся пройти по грани, по краю грозы проскользить… до самого конца, между армиями Востока и Запада.
Андреас сидит, болтая ногами, пятками пинает задний откидной борт бом… бом… благовестит об отъезде. Энциан недоуменно поднимает голову. Андреас хочет что-то сказать. Наконец:
— Кристиан, значит, едет с тобой?
— Да? — Моргает, брови усыпаны дождевыми капельками. — Да господи боже, Андреас.
— Ну? Подсадные ведь тоже доберутся, правда?
— Слушай, если хочешь, бери его с собой.
— Я только хотел узнать, — Андреас пожимает плечами, — что решено.
— Мог бы меня спросить. Ничего не «решено».
— У тебя, может, и нет. Твоя же игра. Ты думаешь, она тебя убережет. А с нами все иначе. Нам нужно знать, что будет на самом деле.
Энциан опускается на колени и тянет вверх тяжелый железный борт. Он сознает, до чего фальшиво это выглядит. Кто поверит, что сердце его жаждет быть там, с ними, где исполинское Смирение бессонно умирает в муках по всей Зоне? с недоходягами, которых он любит, зная, что навсегда пребудет чужаком… Над головой гремят цепи. Когда край борта поднимается к подбородку, Энциан смотрит Андреасу в глаза. Руки застыли. Ноют локти. Это жертвоприношение. Сколь многие еще меня вычеркнули? хочет спросить он. Существует ли судьба, кою не показывают мне одному? Но привычки берут свое, живут своей жизнью. Ни слова не говоря, он с трудом встает, поднимая мертвый груз, вбивает его на место. Вдвоем они вставляют запоры по углам.
— Там увидимся, — Энциан машет и отворачивается. Глотает таблетку немецкого дезоксиэфедрина, кидает в рот полоску жвачки. На спидах зубы скрежещут, жвачка перемалывается со скрежетом зубовным, это жевание изобрели женщины в последнюю Войну, чтоб не плакать. Не то чтобы ему охота плакать о разлуке. Охота плакать о себе: о том, что, по общей вере их, с ним случится. Чем сильнее они верят, тем шансов больше. Его народ уничтожит его, если сумеет…
Чавк, чавк, хмм, добрый вечер дамы, хорошо затянула, Любица, чавк, как голова, Мечислав, вот они удивились, небось, когда пули отскочили! хе-хе чавк, чавк, добровечер, «Связист» (Озоханде), есть что-нибудь из Гамбурга про жидкий кислород, черт хорошо бы Оуруру достучался сюда-да, а то мы жопы свернем, прячась, пока будем ждать, когда-да… ох блядь, а это кто…
А это Йозеф Омбинди, вот кто, предводитель Пустых. Но несколько секунд, пока он не перестал улыбаться, Энциану казалось, что это призрак Орутьене.
— Поговаривают, что дитя Окандио тоже убито.
— Вранье. — Чавк.
— Она — моя первая попытка предотвратить рождение.
— И твой убийственный интерес к ней не иссяк, — чавк, чавк. Он знает, что дело не в этом, но Омбинди его раздражает.
— Суицид — свобода, доступная даже низшим. А ты отказываешь в ней народу.
— Идеологии не надо. Лучше скажи, твой друг Оуруру собирается раскочегарить ЖК-генератор? Или меня в Гамбурге ждет забавный сюрприз?
— Ладно, без идеологии. Ты отказываешь твоему народу в свободе, которая доступна даже тебе, оберст Нгарореру. — И опять улыбается, точно призрак того, кто сегодня пал. Нащупывает, пихает, что? что? что ты хочешь сказать, оберст? а потом замечает, какое усталое у Энциана лицо, и понимает, что это не липа. — Свобода, — шепчет с улыбкой, серенада под черными небесами, очерченными ядовито-оранжевым, рекламный ролик, что полнится ужасом катаров пред обычаем запирать души в тела новорожденных, — свобода, которую ты скоро сможешь осуществить. Я слышу, как душа твоя разговаривает во сне. Я знаю тебя, как никто не знает.
Чавк, чавк, ой, надо же было отдать ему расписания дежурств, да. Ох, ну что я за идиот. Да, он может выбрать ночь…
— Ты глюк, Омбинди, — в голосе паники ровно столько, чтоб, даже если не сработает, оскорбить на славу. — Я проецирую свой инстинкт смерти, а получаешься ты. Такой урод, что и во сне не приснится. — И выдает Улыбку Космонавта на целых 30 секунд, а по прошествии 10-ти Омбинди уже бегает глазами, потеет, поджимает губы, смотрит долу, отворачивается, озирается, но Энциан не отступает, о мой народ сегодня пощады не будет, Космонавтова Улыбка всё в радиусе мили окрашивает в застылое мороженое ИТАК раз уж мы настроились, может, все-таки поставим крышки на аккумуляторы, Джюро? Ну да, рентгеновское зрение, прямо сквозь брезент разглядел, считай, очередное чудо… эй, Власта, берешь следующую радиовахту, плюнь на то, что в списке, судя по журналу, с Гамбургом вечно одни технические переговоры, и я хочу знать, почему, хочу знать, что передают, когда дежурят люди Омбинди… на командной частоте переселенцев вся связь телеграфом, морзянка голосов не выдаст. Но операторы клянутся, что опознают почерк передающего. У Энциана Власта — одна из лучших, отлично имитирует руку почти всех людей Омбинди. Тренировалась — на всякий случай.
Остальные, всю дорогу недоумевавшие, собирается ли Энциан когда-нибудь выдвинуться против Омбинди, сейчас всё понимают по его лицу и походке… В общем, по одному его прикосновению к пилотке, обозначающему План Такой-То, люди Омбинди тихонько, без шума избавлены от всех дежурств на сегодня, хотя вооружение и боеприпасы при них. Этого у них никогда не забирали. Незачем. Энциан уязвим сегодня, как и всегда, — то есть до фига уязвим.
Толстый мальчик Людвиг — белый светлячок в тумане. Он играет, как будто он разведчик огромной белой армии, что всегда у него с фланга, по одному Людвигову слову готова спуститься с высот и втоптать черных в грязь. Но он их не позовет. Он лучше незримо пойдет с переселенцами. Там, у них, ему сращивать нечего. Он им не товарищ. Им есть куда идти. Надо идти с ними, понимает Людвиг, но отдельно, чужаком, не больше и не меньше во власти Зоны…