Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В мире, перенасыщенном литературой, Ставрогин составлял странное исключение. Европейское образование русского барина таило смущающий изъян. «Я не литератор», — с вызовом заявлял он и даже бравировал тем, что пишет нескладно и с орфографическими ошибками. Наделяя героя самого «литературного» романа неисчислимыми достоинствами, автор оставлял его без малейших литературных способностей.
Достоевский знал по себе, на каких путях заблудившегося человека ждет шанс: увидеть свою жизнь и самого себя глазами художника, ощутить в своем страдании зародыш сюжета и в своем несчастье мотив сочинения; испытать душевный трепет от скольжения пера по бумаге... Рецепт был известен, лекарство действовало безотказно. Однако целебный механизм был как будто бесполезен Ставрогину, лишенному утешительной привычки к литературным занятиям (прототип, Н. А. Спешнев, овладевший профессией редактора, очеркиста, публициста, и в этом был отличен от романного образа).
Тем не менее Ставрогин, заявляя своеволие, выходил из повиновения и тоже пускался в литературу. «Я хотел вам написать, но я писать не умею», — уверял он Дарью Шатову, но все же писал, преодолевая вмененное ему литературное бессилие. Судорожное косноязычие, вывихнутый синтаксис, со специальной целью изобретенные автором для героя, были чрезвычайно выразительны и свидетельствовали о тайной, но жгучей потребности говорить о себе вслух и во всеуслышание.
Если бы некто задался целью поведать миру о своих страданиях или тайных пороках, он бы мог сделать это с помощью рассказа «от Я». Если бы некто, тяготясь тайной своего злодеяния, захотел на себя донести, он бы совершил явку с повинной и дал бы письменные показания по всей форме. Если бы некто, желая снять с души тяжкий грех, обратил покаянный взор к церкви, то пришел бы на исповедь к священнику, полагаясь на высшее милосердие и тайну исповеди. В случае Ставрогина эти три намерения парадоксальным образом соединились в одном тексте: примерно за месяц до романных событий Николай Всеволодович создал за границей сочинение, названное им «От Ставрогина»: «Я, Николай Ставрогин, отставной офицер, в 186году жил в Петербурге, предаваясь разврату, в котором не находил удовольствия...»
Текст, оформленный как заявление в полицию, начинался с ответов на воображаемую анкету и вполне соответствовал канцелярскому шаблону. Для полиции был предназначен и краткий перечень «старых воспоминаний». Однако документ
«От Ставрогина» содержал сведения, казенным ведомствам совершенно излишние: о веснушках девочки, которой соблазнитель целовал ноги; о его снах и интимных привычках; о красоте виденных музейных полотен.
Кроме того, неясны были перспективы прохождения документа по инстанциям. Если текст предназначался для полиции, нужен был всего один рукописный экземпляр, подписанный заявителем. Если документ тайно тяготел к беллетристике, его, не тиражируя заранее, можно было предложить журналу или газете. Но литературное поведение Николая Всеволодовича попирало все правила. Он сам отпечатал за границей 300 экземпляров текста, чтобы отослать в полицию, к местной власти, в редакции всех газет и множеству знакомых лиц в Петербурге и в России. Он знал, что судом, за отсутствием юридических улик, «обеспокоен не будет» — стало быть, ничем не рисковал. Он сам, в обход цензуры и печатной волокиты, решал судьбу криминальной новеллы, отпечатанной в виде прокламации и замаскированной под следственный документ, чем обеспечивал ей оглушительную рекламу. Предприимчивый сочинитель заблаговременно озаботился переводом текста на европейские языки и изданием за границей — зачем бы это было нужно ему, если бы речь шла о церковном покаянии или явке с повинной? Автор документа как будто рассчитывал на широчайший читательский круг и намеревался на волне грандиозного общественного скандала ворваться в мир печатного слова.
«Облегчит ли это меня — не знаю. Прибегаю как к последнему средству».
Ставрогин, наверное, был бы безмерно удивлен, если бы ему сказали, что он избрал самый экстравагантный и одновременно самый эффектный путь в литературу. Что «последнее средство» — это первая проба; что «пробовал» он, втайне от самого себя, сочинять; что мучился он — словом, которое, корячась и спотыкаясь, замечательно выразило его душевный разлад. Что сквозь рутину канцелярских клочьев проглядывали поразительная экспрессия описаний, исключительная чуткость к деталям и истинно художническое вдохновение, которое нельзя было спутать ни с чем. Что его судорожное письмо, с изломанными, угловатыми фразами, невероятными нарушениями ритма и вызывающей деформацией повествовательного канона, обещало литературе немалые потрясения.
«Листки, назначенные к распространению» — так назвал Ставрогин свое сочинение, когда отдал его на суд старцу Тихону, и потребовал, чтобы тот читал их сейчас же, молча и без комментариев. Он и думать не мог, что духовное лицо, его первый читатель, увидит в «назначенных листках» прежде всего пробу пера, а не самодонос, станет придираться к слогу и заговорит с автором текста как литературный стилист. Опытный пастырь отказывался видеть в документе исповедь; прозревая жажду скандала и литературный эпатаж, он найдет безошибочный редакторский прием, чтобы «отклонить» листки. «Отложите листки и намерение ваше — и тогда уже всё поборете. Всю гордость свою и беса вашего посрамите! Победителем кончите, свободы достигнете...»
Победа, однако, оставалась за горами. Николай Всеволодович терпел фиаско — «последнее средство» не действовало. Всё увязывалось в один узел: его истинные намерения и его криминальные листки были поставлены под сомнение проницательным старцем, увидевшим в документе вызов судьбе, чреватый позорищем и посмешищем.
...Когда Достоевский сочинил для Ставрогина его «документ», а также сюжет, где затея с листками терпит крах, он и представить не мог, что готовит ловушку для самого себя. Ибо его собственное право на распространение листков в составе печатающегося в «Русском вестнике» романа было вскоре категорически оспорено. В канун нового, 1872 года Ф. М. узнал, что редакция журнала в лице Каткова отказывается печатать главу
«У Тихона», и спешно выехал в Москву для встречи с ним.
Как всегда, дело осложнялось еще и тем, что позарез нужны были деньги: снова замаячил призрак долговой тюрьмы (трудно представить, как бы решилась участь должника, если бы не помощь наследника престола(В конце января 1872 года Достоевский написал наследнику престола А. А. Романову письмо, в котором благодарил за материальную поддержку, оказанную его высочеством по ходатайству В. П. Мещерского, знавшего о тяжелом положении писателя, преследуемого бывшими кредиторами. «Осмеливаюсь еще раз писать к Вашему высочеству, а вместе с тем почти боюсь выразить мои чувства: одолжающему, с сердцем великодушным, почти всегда несколько тяжела слишком прямо высказываемая благодарность им одолженного, хотя бы и самая искренняя. Чувства мои смутны: мне и стыдно за бывшую смелость мою, и в то же время я исполнен теперь восхищения от драгоценного внимания Вашего высочества, оказанного просьбе моей. Оно дороже мне всего, дороже самой помощи, мне оказанной Вами и спасшей меня от большого бедствия...»)). Отношения с «Русским вестником», браковавшим кульминационные главы, были на грани разрыва: Катков категорически отказывался печатать «Исповедь Ставрогина» со сценой растления Матреши, находя ее «чересчур реальной». Впрочем, Майков и Страхов, а также те ученые мужи, с которыми Ф. М. встречался у родственника своего М. И. Владиславлева или в доме князя В. П. Мещерского, — все они были солидарны скорее с редактором, чем с автором, советуя ему смягчить слишком реальное впечатление от текста, назначенного к печати в декабрьском номере «Русского вестника».