В безбожных переулках - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день отец позвал меня и сказал, что я пойду с ним - или вместе мы пойдем, чтобы потратить мой клад. Мы шагали по проспекту, я млел от счастья, гордости и избавления от вчерашнего ужаса в душе. У киоска мороженого он дал купить мне самому вафельный стаканчик со сливочным, украшенный формочкой цветка. Мы пошагали дальше. Зашли в какое-то кисло пахнущее помещение, где стояли рядами на витрине полные бутылки. Отец высыпал мелочь на прилавок, опять не удерживаясь от смеха, рассказывая с азартом растерянной продавщице, откуда она взялась. Сказал под конец: "Лапонька, дай "Медвежью кровь"..." Пока продавщица, напрягая зрение, с усердием гладила прилавок маленькими плоскими утюжками монет, я горделиво и счастливо ощущал, что сам, на свои деньги покупаю ему э т о, что было в бутылке, которую он после озорно и весело прихватил с прилавка. Верил я и в то, что это настоящая медвежья кровь - красная, какая и должна быть, только было удивительно и ново узнавать, что отец зачем-то питается кровью медведей. С этой бутылкой мы пошли не в нашу квартиру, а несколькими этажами выше, к Ивану Сергеевичу, у которого жила огромная черная собака, звавшаяся дог. Это было еще счастье - пойти, увидеть и хотя бы погладить эту собаку. Иван Сергеевич радостно пустил нас к себе. Они стали пить с отцом "медвежью кровь", разговаривать, а я смотрел на удивительную собаку, что тоже подсела к столу, поворачивая то и дело морду в мою сторону, глядела с горестным выражением почти вровень, будто что-то хотела о них сказать, как они ей чего-то не дали.
Иван Сергеевич был отставной полковник Советской Армии, подрабатывал к пенсии где-то вахтером. Ходил в форме вахтера, гордясь ею как войной, и рыкал командиром на всех в доме, если делали ему замечания, хоть и было за что. Когда его охватывала такая тоска, что не хотелось выходить из дома, он выпускал свою собаку из квартиры, если та просилась на двор. Она уходила, но не на двор, а гулять по лестничным пролетам, делая свое. Жильцы жаловались, а Иван Сергеевич приказывал им молчать. Не имея своей, я страстно хотел гулять с его собакой, канючил у отца, чтобы тот его об этом попросил. Но отцу то ли дела не было, то ли, приходя к Ивану Сергеевичу, все он забывал. Когда они сидели и пили "медвежью кровь", Иван Сергеевич и сам начал горячо и задушевно просить отца чем-то обменяться. Отец показно кривился, охал, не соглашался, но под конец быстро согласился, едва Иван Сергеевич предложил отдать ему взамен настольные часы с батарейкой. Отец сходил в нашу квартиру за какой-то залаченной фанеркой, на которой выжиганием было сделано изображение бородатого мужика, одна его голова. Теперь Иван Сергеевич охал перед тем портретом и поставил его на самое видное место в комнате - туда, где стояли только что красивые современные часы. Отец нахваливал фанерку. Иван Сергеевич нахваливал: "Вот же был человек!" Когда мы спускались по лестнице вниз, домой, отец вдруг опять заговорил со мной, слегка пошатываясь и поэтому отставая - так, будто захромал: "Ты маме не говори, откуда часы... Скажу, купили. Скажу, из магазина". После я увидел среди фотографий в его комнате снимок, на котором узнал бородатого мужика: только он сидел за столом, где стояли бутылки, а по столу ходила у него кошка. Я привык, что фотографии в комнате отца были из его жизни, даже если не он был на них сам, а просто какие-то корабли, рыбины, чужие, казавшиеся случайными, лица. Про себя я понял, почему отцу не было жалко той фанерки - ведь у него была все равно что еще одна. Но не понимая все же, за что он выменял часы, я спросил у него об этом человеке. Отец откинул мигом голову, будто хотел завыть, как всегда с ним случалось, когда чем-то сильно восхищался. И даже вправду завыл, говоря потом что-то бессмысленное: "У-у-у-у... Это человек!"
Еще до разъезда мама водила меня к отцу в больницу, навещать его, и помню удивление от этой больницы, где все, кого я видел, а видел одних мужчин, были целы да здоровы. Здоровее, чем тогда, я отца не видел. Он был как вымытый и начищенный до вощеного блеска. Даже вальяжный, в пижаме да в тапочках, чуть ленивый, похожий на ученого, гладкого от своего ума да достоинства человека, так что и стоять подле него было неловко, как подле чужого автомобиля. Но сидел он скучный и со скукой встретил нас, как если б не понимал, зачем мы ему нужны. Он чего-то ждал, томился. Однако того, чего он ждал и о чем думал, от чего даже лицо его делалось сосредоточенным и умным, у нас не было. И это посещение оставило у меня чувство, будто мы пришли к отцу на работу и помешали ему думать. Только я не знал, о чем же он думал.
Последнее лето
В начале лета я уехал в Киев, а там успел позабыть, что еще ждала встреча с отцом. Киевские дед с бабкой мне о том вовсе не напоминали, потому что мой отец был для них тем существом, что никак не могло найти места в их сознании. Ниже насекомого или дурного дождичка, потому что и муху на варенье, и тот дождичек они все же замечали и понимали, зачем это есть на Земле. Бабушка нехотя сказала: "Звонил этот твой, приехал он к отцу своему", "завтра повезу тебя к этому твоему", "поедешь к этим своим".
На сон грядущий, когда было положено слушать у дедушки в комнате программу "Время" и кушать ряженку, чтобы подобреть перед сном, дед вдруг огрызнулся в сердцах, вспомнив о моем отце: "Саня, гляди, и на порог его мне не пускай, антисоветчика этого! Гони его палкой, если заявится!" Он терял покой от мысли, что отец мой оказался где-то поблизости, а завтра мог проникнуть и того ближе.
Утром бабушка Шура, помалкивая, дождалась, когда дед отправится на пешую свою прогулку, собрала меня на скорую руку и куда-то повезла. Я любил ездить с ней по Киеву; если бабушка выезжала в город, то на базар или купить что-то втайне от деда. Выходя из прохладного сырого переулка с домами из красного кирпича, мы садились на остановке в трамвай, что на солнце блестел морской чистотой, и катились по мощенным булыжником узким улочкам, то с горы, то в гору. Все эти улочки вливались в конце концов в проспекты, такие же раздольные да светлые, что и Днепр, который мог вдруг блеснуть своей гладью где-то вдалеке. Улочки расходились от него будто волны, и чем ближе было к Днепру, тем круче они делались; а чем дальше от него - тем спокойнее да ухоженнее.
Нам открыла пожилая чужая женщина, бабушка с ней слащаво вежливо раскланялась, не заходя, однако, за порог; поцеловала меня, не утерпела и всплакнула, передала ей с рук на руки, ушла. Прощаясь или провожая, она всегда теряла, будто копеечки медные, эти крохотные слезки, будто волнуясь и не понимая, что же произошло, делаясь вовсе не похожей на себя, уверенную да крепкую. В меблированной до излишества квартире, да еще наедине с этой женщиной, я почувствовал себя брошенным. Женщина что-то напыщенно спрашивала у меня, а я отвечал, твердя с перепугу одно и то же - что живу у генерала дедушки, чтоб она не думала, будто у меня никого нет. После появилась еще одна, помоложе, наверное, ее дочь, однако вдвоем стало им со мной еще тягостней. "Дедушка скоро приедет", - говорила мне то и дело неловко пожилая женщина, так что чудился в словах ее поневоле обман. И чем больше проходило времени, тем тревожней становилось мне дожидаться в этой квартире: чудилось, что бабушку Шуру обманули и она отдала меня вовсе не тем людям, которые по правде должны были меня встречать, да и не слышал я почему-то ничего про своего отца. Но когда появился этот человек, то с одного взгляда я узнал состарившегося, чужеватого, но в точности своего отца: скуластое продолговатое лицо, тонкий нос с горбинкой, серые цепкие узковатые глаза, с выражением от рождения снисходительным да насмешливым.
Этот человек будто ворвался в свою же квартиру. Мельком посмотрел на меня и, казалось, мигом забыл. Войдя, он спешил так ревностно, будто опаздывал на свидание, и кинулся стремительно к телефону. Звонил, домогался, ругался, требовал и только после, вероятно, сокрушенный, заговорил со мной. "Поедем... Папка твой дожидается... Галка! А где мои тапочки? Где тапочки мои, я спрашиваю, они вот здесь находились! Кто их отсюда трогал?!" закричал пылко на пожилую женщину, наверное, свою жену. Слово за слово вспыхнула меж ними лютая, злая грызня. Поминали отчего-то и меня: "сын Олега", "сын Олега"... Только доведя женщину до рыданий, он успокоился и снова обо мне вспомнил. "Вещи у тебя с собой или как, без вещей? Писать хочешь?.. Галка! Собери там чего есть, может, колбаски, мясца какого... С утра я не жрал! Ну быстро, найди мне. А где моя куртка синяя из болоньи? Где она, спрашиваю? Кто трогал?! Галка! Ну я тебя... "
У подъезда была брошена поперек дороги белая запыленная легковушка. Побаиваясь его да и вообще впервые усаживаясь ехать неизвестно куда в машине, встал я у задней дверки, но, уже усевшись, увидав, что я жду, он сурово позвал: "А ну, сажайся наперед". Глаза зыркали по сторонам, будто выискивая ему важное и не находя. Он не замечал, чудилось, дороги, а несло его только желание всех на пути своем обогнать. "Вот будешь у меня гостить, дам и тебе порулить. Папку твоего научил - и тебя научу", - взялся он поразвлечь меня разговорцем, а между тем рванул на красный свет. Можно было удивиться, как ему повезло. Сколько ни рисковал он на красный свет и ни мчался, но пролетал как пуля по воздуху, не оставляя никакого следа, кроме стремительно-несмертельного посвиста. Одолевая робость, я спросил: "Дедушка, а разве можно на красный свет ехать?" Он резко, пугливо обернулся чуть не всем корпусом, глядя на меня, и замер от удивления, будто в тот миг к нему в кабину влетел не наивный детский вопрос, а звук милицейского свистка: испуг с удивлением относились к слову, которым изнатужился я его назвать. "А я не видел красного, надо ж, проехал на красный свет... - опомнился он и буркнул недовольно, но с любопытством: - А кто тебя учил, что на красный свет нельзя? Нинка, что ль? Или Алка? Училки тоже! Слушай папку, что он скажет, а больше никого. И ты это, кровиночка моя, ну какой я дедушка там еще? Так не называй... Называй это, ну Петром, во! Ну или там это, Настенко! Во, как гусары будем, так и называй".