Пугало. - Глеб Горбовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в Подлиповке пусто совсем. Ну, не совсем, правда, а — почти совсем. Взять хотя бы Кананыхина того, Прокопия Андреича — мужик, хоть и воевавший, но одичавший. И вообще — партизанского склада. В плену был. Не раз его пытался расшевелить полковник, подбить на военные рассказы, но Сохатый почему-то взбрыкивал, пылая глазами, прошлое вспоминал нехотя, и полковнику начинало казаться, что дед неспроста неразговорчив на темы войны, что не все у него там в порядке… И вообще — подкисленный постоянно сидором своим. Пробейся к такому в приятели, попробуй. Все равно что в нарисованную дверь стучаться.
«И все ж таки, — думал полковник, — повезло: Кананыхин — мужик свой, хоть и задумчивый. Не какой-нибудь краснобай городской. Что его держит в Подлиповке — не пойму. Зацепился небось, как репей. А отцепить некому. На такого лешего разок достаточно взглянуть, чтобы не только войну, а и чего похуже вспомнить».
Далее — Курочкина… Старуха она и есть старуха, что с нее взять. Ни по военной, ни там охотницкой, ни по женской линии не тянет. Вся от нее польза — травница. Любую хворобу якобы угомонить способна. Такие о ней слухи остались. Уважал ее Смурыгин за небабью стойкость, верность образу ясизни, деревеньке родительской.
В чем душа плещется, пугало, можно сказать, носатое, а ведь на таких неколебимых русская земля небось стоит. Как на корнях. Оборви — завянет все. Посмотреть со стороны — ее и не видать-то, былинка сухая. А семена разбросала добрые. Только ведь умрет скоро. Не на Кавказе живет — в лесу, в болотах гнилых. Каждое утро на дымок из ее трубы, как на салют победный, смотрит полковник, не нарадуется: жива, старая! А значит, и все вокруг живое.
Племянничек у старухи не так давно объявился. Молодой, а с виду замухрышка. Думалось: ну вот, принесла нелегкая еще одного пьянчугу. А малый-то с секретом оказался. Из кожи наружу не вылазит. Живет тихо. Даже как-то слишком уж тихо. Рисовать опять же не на словах умеет. Специалист. Такие специалисты любой тебе документ нарисуют — не подкопаешься. По хозяйству что-то там такое у Курочкиной копошится: тележку наладил, дровца с делянки вывозит помаленьку, картошку на огороде убрал, яблок бесхозных наснимал, теперь на зиму сушат, квасят. С туристами, которые в домах шарят, непритворно схлестнулся, бороденку прожег.
Как-то Смурыгин лейтенанту Лебедеву Парамошину наружность описал. Участковый заинтересовался: познакомь, говорит. Для дела нужно: сличить. Нет ли его во всесоюзном розыске? В портретной, стало быть, галерее уголовной? А когда полковник своими сомнениями с лесником Сохатым поделился, тот подальше послал: «Делать вам не хрена, вот вы и маятесь дурью. Он что, племяш этот, по лесам-берлогам скрывается? Человек в семье живет. Оставьте их в спокое».
И то верно… Выражение лица у художника знакомое: испуганное, как будто сейчас закричит, если поднажать как следует. Где-то встречалось Смурыгину такое выражение лица. Хорошо бы вспомнить. Придется созвать мужиков на телевизор, футбол смотреть. А еще лучше — на день рождения. Благо денек этот не за горами: двадцатого сентября — шестьдесят шесть годиков исполнится.
И разослал полковник Смурыгин, а точнее — разнес устные приглашения подлиповцам.
Приглашения были приняты. И не потому, что выбора не было, а потому что заманчиво. Как свое детство посетить. Слишком давно не сидели за торжественным столом. Парамоша — лет десять. Сохатый — и того больше: все двадцать. А Курочкина — с той непроглядной поры, когда Пашенька-сынок один, без отца с войны возвернулся…
Разнес Смурыгин устные приглашения подлиповцам, а Лебедеву лейтенанту — письменное с автолавкой. И стал готовиться к событию.
Праздничный стол у Смурыгина, как ни странно, удался. И прежде всего — благодаря охотничьей расторопности хозяина. Сварена была уха. Не ахти какая, но все-таки из настоящей пресноводной рыбы: окуньки, плотва, ерши — на замес, для юшки, и пяток щурят граммов по пятьсот — на мясо. Но главное блюдо — из дичи, из припозднившейся с отлетом на юг птицы. Сочнейшее рагу! Чего уж он там настрелял, каких вальдшнепов-кроншнепов с дупелями, но порубил и потушил в утятнице под таким ароматным соусом, заправил такими тонкими травами, сдобрил таким сладким луком, пронизал все это такими бодрящими терпкими пряностями, что не только рябчика или там нырка болотного — крысу, не задумываясь, съешь и пальчики оближешь.
Прочая закусь — из автолавки, а также из полковничьего холодильника «Бирюса». Консервные баночки: паштет, шпроты, килька. Шофер автолавки Юра завез кооперативной колбасы, дух от нее чесночный с копотью распространился по всей Подлиповке, дразня диких кошек. Вина в связи с постановлением Смурыгин решил не выставлять, тем более — ожидался представитель власти, милицейский лейтенант. Бутылку светлого полковник слил в расписной чайный заварник и разбавлял им по востребованию черносмородиновый, собственного отжатия сок, разлитый в два прозрачные кувшина. Стеклянный баллон сидора прихватил с собой в качестве подарка Сохатый. Олимпиада Ивановна украсила стол солеными грибами — волнушками и рыжиками.
Парамоша явился без бороды, в свежих порезах, держа Олимпиаду Ивановну под локоток. Бриться ему пришлось довоенной заржавленной «опаской», принадлежавшей мужу бабы Липы; Парамоша полдня провозился, оттачивая и наводя крупповскую сталь, но сколько ни дул затем на приставленный к бритвенному жалу волосок, тот почему-то не перерезался, а ^именно так, по словам Олимпиады Ивановны, определял ее благоверный нужную степень отточенности «струмента».
Словом, Парамоша явился помолодевшим и, что самое неожиданное, — каким-то внутренне оттаявшим, бесстрашным, не просто уставшим трепетать, но как бы решившимся не делать этого больше — по распоряжению свыше. Полковник Смурыгин в первые секунды, когда Парамоша, постучавшись и пропустив вперед «даму», вошел в этом своем новом состоянии в избу — даже засомневался: ба, это кто же такой, весь в чистом, заштопанный, напористый? А признав Парамошу, напрасно затем тужился, пытаясь воспроизвести в памяти жалкую гримасу прежнего, затюканного племяша, будившего своим сиротским, подзаборным выражением лица смутные видения смурыгинского прошлого.
Парамоша пришел не с пустыми руками. На оборотной стороне плаката, призывавшего подписываться на заем и обнаруженного в чулане Софронихи, сообразил Васенька оплечный портрет полковника. (Кстати сказать, туристы, покинувшие Подлиповку в ночь перед пожаром, «Скорбящую», как и следовало ожидать, прихватили с собой.)
«Соображать» портрет было нелегко. Лицевой, засиженной послевоенными мухами, стороной пришпилил плакат к фанерной филенке, вынутой из дверей бесхозного туалета; кнопки для крепежа выковыривал из половых досок, поддевая шляпки хлебным ножом. Рисунок решил делать строгий, однотонный. Коричневым карандашом.
Парамоша еще на пожаре уловил в лице полковника самое характерное: почти полное отсутствие лба; искристый ежик волос, даже теперь, в шестьдесят шесть, начинавшийся почти от бровей Смурыгина. Конопатая, в мелких вмятинах, словно от удара дробью, кожа лица. Рыжие, похоже, обработанные хной, вздувшиеся, набрякшие над губой усы. Зубы вставные, малозаметные из-за усов и крутых, постоянно подтянутых губ некрупного рта.
Парамоша изобразил Смурыгина в кителе, в полковничьих погонах, при орденах Красного Знамени и Красной Звезды. Перед тем как засесть за работу, три дня наблюдал он Смурыгина где мог: из чердачного оконца ближайшей к хозяйству полковника порожней избы, из-за кустов сирени на Олимпиадином огороде, когда Станислав Иванович медленно, чтобы не облить блестящие сапоги, напомаженные гуталином, проносил в ведрах воды от колодца из-под ракиты Прокофия Сохатого. Наблюдал, смекал, положась в основном на зрительную память и на что-то еще весьма неопределенное, на какую-то энергию, водящую рукой рисовальщика «дистанционно», без видимых глазу проводков, рычажков, тросиков, и родственную той именно энергии, с которой человек человека может водить за нос, не прикасаясь к органу обоняния водимого непосредственно.
Короче говоря, необходимо было понравиться полковнику или по крайней мере всколыхнуть в нем душевность, выпавшую с годами в осадок. И Парамоша старался. И, кажется, всколыхнул.
Парамоша не знал, однако догадывался, как эффектнее вручить подарок, чтобы сразу быка за рога, и потому не сунул работу в дверях, слепо и потерянно, а пронес ее в глубь избы, где и вручил, стоя под еамой электролампочкой.
Полковник, принимая подарок, вспыхнул и не погас, а долго, почти весь вечер, тлел неподдельным румянцем щек, кидая потаенные взгляды на свое изображение и с новыми силами ввинчиваясь в происходящее за столом.
— Как виновник торжества и хозяин данного дома, предоставляю слово Василию Эдуардовичу Парамонову, художнику, — торжественно объявил Смурыгин, постучав предварительно вилкой о баллон с сидором, призывая и без того молчаливых гостей к сосредоточенности.