Актерские тетради Иннокентия Смоктуновского - Ольга Егошина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«ЕГО ЖЕНИТЬБА — ЖИВОЙ УПРЕК ТОМУ, КАК ОН НЕ ПРОТИВОСТОИТ ЭТОМУ БЕЗВРЕМЕНЬЮ».
Смоктуновский выделил эту не очень складную фразу рамкой, обозначив тему четвертого действия.
По сути, он должен последовать собственной рекомендации о счастливой жизни, данной доктору Львову: жениться самым обыкновенным образом на молодой девушке, богатой наследнице, его любящей. Зажить самой обыкновенной неприметной жизнью. Но поступить так— перечеркнуть собственное прошлое, предать его, Я-сегодняшний и я-вчерашний приходят в столкновение друг с другом. И остается единственный выход — самоуничтожение.
Иванов приезжает в дом невесты, где, по свадебному ритуалу; он не может и не должен быть… Зачем?
По Смоктуновскому, от чувства абсолютной безысходности. С одной стороны:
«Хватит, довольно.
Не могу я любить тебя жертвою Сарры.
Вот ведь куда довел-то, а? До свадьбы!
Этой свадьбы не должно быть».
А с другой:
«Ну, что же я такое — не могу оторваться от нее…».
По Смоктуновскому, Иванов приезжает к Саше с просьбой отменить свадьбу, прежде всего потому, что сам решиться на это не может. Он не может все бросить, уехать куда-то далеко, как мечтал раньше, не может просто не явиться в церковь, наконец, прислать с объявлением, что свадьбы не будет. Ему надо переложить решение на плечи Саши (при том, что он понимает, что сейчас она тоже не в состоянии от него отказаться).
«Добрый, умный человек, посуди: ну, можно ли задавать такие задачи?»
Смоктуновский выписывает на полях его монолога, обращенного к невесте, внутренний монолог:
«Я НЕ МОГУ БЫТЬ ДРУГИМ, ВСЕ ЭТОГО ХОТЯТ, НО…
Отпусти ты меня: сам, ты видишь, я не могу оторваться от тебя.
Ты должна отказаться, я гублю тебя, гублю всех…».
И мотивировку решения Иванова:
«ЭТО ВСЕ ОТ ЛЮБВИ К НЕЙ. ХОЧУ, ОЧЕНЬ ХОЧУ БЫТЬ С НЕЙ, НО…».
Он произносит невозможные слова: «Поиграл я в Гамлета, а ты в возвышенную девицу — и будет с нас».
Смоктуновский поясняет грубость внутренним стыдом за себя в нелепой ситуации: «Я НАРОЧНО ВЫБИРАЮ ТАКИЕ ГАДКИЕ СРАВНЕНИЯ. Я, ДОЛЖНО БЫТЬ, выгляжу этим самым Гамлетом».
Слова про седину на висках, что он для нее стар — по той же причине. Ему тридцать пять лет, Саше двадцать…
По Смоктуновскому, он говорит, чуть ли не желая, чтобы его опровергли:
«МЫ ЛЮБИМ ДРУГ ДРУГА, НО СВАДЬБЕ НАШЕЙ НЕ БЫТЬ!»
И комментарий: «Очень-очень хочет жить — очень. Спаси меня от смерти!
Она — есть жизнь, потому так долго говорит.
Помоги моей совести.
Все происходит помимо его воли, поэтому он протестует.
Отпустите, развяжите, помогите, а то я совсем не человек!
Прощается с нею…».
Измученный всем происходящим, его старый друг Лебедев дает очень простой совет: «На этом свете все просто. Потолок белый, сапоги черные, сахар сладкий. Ты Сашу любишь, она тебя любит. Коли любишь — оставайся, не любишь — уходи, в претензии мы не будем».
Все, действительно, очень просто для человека, который находится в ладу с собой. Для человека, который себя ненавидит, «простых» решений не существует. Иванов всю пьесу не может принять себя сегодняшнего, принять свою усталость, свою опустошенность. Он терзается собой, ненавидит себя. В злобе окружающих видит только отблеск собственного отношения к себе.
В комментариях Смоктуновский дает ощущение сжимающегося кольца, затягивающейся петли, откуда нет выхода. Безысходность.
Вокруг:
«Зулусы, пещерные люди».
Его не оставляют в покое, обступив жадной сворой, сплетничают, судачат, судят, обливают грязью и его прошлое, и будущую жизнь с Сашей. Он так долго стоял перед толпой провинциальных сплетников на пьедестале, он так долго ощущал себя выше и вне их суждений и оценок, что сейчас растерялся перед этим потоком ненависти, злобы и непонимания:
«Одни — Львов и др.
Вторые — Лебедев.
Третьи — Шуточка, Лебедев.
Четвертые — Боркин, Шабельский, Шуточка.
Его суть — быть с людьми, а он не может быть с ними.
Друзья.
Моя жизнь.
Моя совесть».
И все-таки право судить Иванова Смоктуновский оставляет только за ним самим. В четвертом действии он не смотрит на него со стороны. Он сам не оценивает своего персонажа. Только взгляд изнутри, только мысли-чувства самого Иванова. Главный судья, выносящий приговор: тот, прежний Иванов. Смоктуновский вводит эту тень как главного персонажа душевной жизни. Его Иванов судит сам себя:
«С позиций того Иванова, прекрасного, высокого…
Я надсмеялся над собою, дав себя уговорить.
Возмущен собою предельно.
Тут протестует вся его прежняя натура либерала.
ЕГО ПОЛОЖЕНИЕ: НА ЕГО ГЛАЗАХ СОВЕРШАЕТСЯ УЖАСНОЕ, А ОН НИЧЕГО НЕ МОЖЕТ СДЕЛАТЬ…».
Он судит себя с позиций того, несгибаемого Иванова, которого он угадывал в докторе Львове (себя прежнего), и потому глупые обвинения доктора разом попадают в сердце. Услышал артикулированный собственный приговор: «Вы— подлец».
Поразительно, но, находя точные и неожиданные внутренние мотивировки той или иной фразе Иванова, Смоктуновский не приводит ни одной внутренней мотивировки выстрела. Его Иванов как бы совсем не думает о револьвере в кармане жениховского фрака. Ни на секунду не задумывается о последствиях своего поступка. Его не тревожит ни грех самоубийства, ни то, «какие сны в том смертном сне приснятся», ни то, что он заливает кровью подвенечное платье своей невесты.
Рассуждения о выстреле предельно надличны, абстрактны:
«Оказывается, что для того, чтобы быть человеком, — нужно застрелиться.
Если не сделать этого, то…
Выстрел: победа совести над компромиссом.
Вот все соблазны мира — и они кричат, чтобы на них клювали. А он тоже хочет их, тоже — клюет, но борется с собой, чтобы не было этого…
Есть, должны быть, какие-то ценности человека, равные жизни, если происходит такая смерть…».
Пожалуй, для этого Иванова выстрел — поступок, навязанный авторской волей. Логичнее, естественнее был бы для него первый вариант финала пьесы: разрыв сердца. Выстрела в спектакле не было слышно. Просто расступались свадебные гости, и перед зрителями лежало скорченное тело в центре сцены.
Дорн
— Что вы больше всего любите делать, когда остаетесь один?
— Проигрывать куски из уже сделанных, прошедших ролей. Наверное, для того, чтобы еще раз испытать наслаждение от того, что кажется удачей самому, и чтобы сохранить эмоциональный настрой.
И. Смоктуновский
В сентябре 1898 года Немирович-Данченко писал Станиславскому о постановке «Чайки» Чехова, уговаривая его взять себе роль Дорна: «Один Дорн требует от актера огромной выдержки и самообладания, потому что он один спокоен, когда все кругом нервничают. Его покой — это колористическое пятно на всей нервной пьесе. Он умен, мягок, добр, красив, элегантен. У него нет ни одного резкого и нервного движения. Его голос раздается какой-то утишающей нотой среди всех этих нервных и изломанных звуков пьесы…». И далее: «…один финал пьесы требует от Дорна огромной выдержки. Вышел из той комнаты, где застрелился Костя, наверное, бледный, как полотно, но должен иметь спокойный вид и даже напевать… Лицо?! Мне кажется, что этот беглый разговор объяснит вашу задачу. Дорн так мало говорит, но актер, играющий его, должен доминировать своим спокойным, но твердым тоном над всеми. Заметьте, что автор не может скрыть своего увлечения этой изящной фигурой. Он был героем всех дам, он высокопорядочен, он мудр и понимает, что жизнь нельзя повернуть по-своему, он добр и нежен по отношению к Треплеву, к Маше, он деликатен со всеми…». За элегантно-точным анализом образа Дорна стоит ясная дипломатическая задача автора письма: увлечь адресата ролью, которую ему играть не очень хочется. Немирович-Данченко осознает, что предлагает роль «второстепенную», периферийную, и потому останавливается на сложности роли (требует опытного актера), на особом отношении автора к этому персонажу и т. д. Для беседы со Смоктуновским Олег Ефремов вполне мог использовать аргументы почти вековой давности. Ситуация повторялась. Актеру-премьеру, привыкшему определять собой спектакль, предлагалась роль важная, но никак не главная, не центральная, «колористическое пятно», пусть и доминирующее своим спокойным тоном и выдержкой. Станиславский Дорна так и не сыграл, Смоктуновский за роль взялся.
Работа над Дорном была для Смоктуновского переломной, роль потребовала определенного изменения методов и принципов актерской работы, поисков новых приспособлений, иного общения с партнерами, принципиально иного существования в спектакле. Его герой больше не был центром, вокруг которого выстраивались остальные персонажи, он был «одним из…». Не он «раскрывался» во взаимодействии с другими героями, напротив, они раскрывались во взаимоотношениях с Дорном. Он был своего рода лакмусовой бумажкой, проявляющей людей, наблюдателем среди драм нервных обитателей усадьбы возле колдовского озера.