Воспитание Генри Адамса - Генри Адамс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ни разу не полюбопытствовал, что думают об университете другие студенты и что, по их мнению, в нем обрели; к тому же их точка зрения вряд ли заставила бы его изменить свою. С самого начала он жаждал скорее покончить с университетом и исподволь искал для себя путь или направление. Внешний мир казался огромным, но путей, открывающих в него доступ, было немного, да и те шли главным образом через Бостон, куда Генри не хотелось возвращаться. По чистой случайности первая открывшаяся перед ним дверь, за которой брезжила надежда, вела в Германию, и приоткрыл эту дверь Джеймс Рассел Лоуэлл.[128]
Лоуэлл, унаследовавший принадлежавшее Лонгфелло место профессора изящной словесности, в свое время побывал в Германии и позаимствовал там все, что мог. В литературном мире того времени считалось, что если истина где-то и уцелела, то в Германии; Карлейль, Мэтью Арнолд,[129] Ренан,[130] Эмерсон вместе с десятками своих широко известных последователей учили немецкому символу веры. Литературный мир восставал против ига наступающего капитализма — ростовщиков, банковских воротил и железнодорожных магнатов. Теккерей и Диккенс вслед за Бальзаком когтили и кусали злополучный средний класс с безжалостной яростью, с какой этот средний класс сто лет назад когтил и кусал двор и церковь. Среднему классу принадлежала власть, и он крепко держал в руках железо и уголь, но сатирики и идеалисты завладели печатным станком, а так как, по единодушному их мнению, Вторая империя[131] была позором для Франции и угрозой для Англии, они обратили взоры к Германии, которая в тот момент, отставая в экономическом и в военном развитии, оказалась лет на сто позади остальной Европы и простотой своего уклада. Немецкая мысль, немецкий образ жизни, честность и даже вкус стали образцами для ученого мира. Гете был поставлен в один ранг с Шекспиром, Канта как законодателя жизни вознесли над Платоном. Всем серьезным ученым полагалось онемечиваться, ибо немецкая мысль несла в себе революционизирующую критику. Лоуэлл следовал за всеми — пусть без особого рвения, но с достаточной верой, приглашая с собой своих учеников. Адамс охотно откликнулся на это приглашение — правда, скорее из добрых чувств к Лоуэллу, чем к Германии, но, впрочем, вполне искренне. Это была его первая серьезная попытка самому направить свое воспитание, и он не сомневался, что она даст плоды, и даже если не совсем те, на какие он рассчитывал, то по крайней мере выведет его на путь.
Каким же кружным, каким расточительным для его сил оказался этот путь! Правда, Генри так и не мог решить, был ли перед ним какой-либо другой. Вряд ли он мог избрать лучший, даже если бы предвидел все повороты в своей жизни, и, скорее всего, избрал бы худший. Во всяком случае, от предварительного шага он только выиграл. Джеймс Рассел Лоуэлл вывез из Германии единственное стоящее новшество, принятое в немецких университетах, — обычай разрешать студентам читать тексты вместе с профессором у него на дому. Адамс не преминул испросить себе эту привилегию, пользуясь ею не столько чтобы читать, сколько беседовать со своим наставником, личный контакт с которым доставлял ему удовольствие и льстил, как всегда должно доставлять удовольствие и льстить молодым общение со старшими, даже если его ценность несколько преувеличена. Лоуэлл внес в жизнь юноши новую струю. Не менее практичный, чем любой уроженец Новой Англии, он тем не менее тяготел к Конкорду, а не к Бостону, к которому, в сущности, принадлежал: в мрачные дни 1856 года[132] Конкорд излучал чистый свет. Адамс приближался к нему в том состоянии духа, в каком вступал бы в католический собор, — он превосходно знал, что его священнослужители смотрят на него как на червя. В глазах жрецов Конкорда все Адамсы были умами, сотканными из пустоты и тлена, лишенными чувства поэзии, воображения, чуть лучше грязной нечисти со Стейт-стрит; политиками сомнительной честности, узколобыми рутинерами. Но в свои восемнадцать лет Генри уже чувствовал неуверенность в столь многих, более важных, чем значение Адамсов, вещах, что его ум не восставал против епитимьи, лично на него налагаемой; он был готов признать свое ничтожество, лишь бы его допустили в храм. Влияние Гарвардского университета начинало на нем сказываться. Генри отступал от незыблемых принципов, от Маунт-Вернон-стрит, от Куинси, от восемнадцатого века, и первый же шаг в сторону вел его в Конкорд.
До Конкорда он так и не дошел; для его жрецов он, как и все остальное человечество, признававшее материальность вселенной, оставался козявкой или еще более жалкой тварью — человеком. Не его вина, что вселенная казалась ему реально существующей — как справедливо заметил мистер Эмерсон, возможно, так оно и есть. Несмотря на все усилия на протяжении своей длительной жизни, Генри так и не избавился от этой ереси, простодушно полагая, что если во вселенной есть нечто нереальное, то это, скорее всего, он сам, а не его представление о ней — поэт, а не банкир, мысль, а не породивший ее предмет. Он горел желанием подняться в эмпиреи трансцендентализма. И какое-то время Конкорд казался ему реальнее Куинси, но на самом деле Джеймс Рассел Лоуэлл возвышался над миром не более чем Бикон-стрит. Никаких новых идей — ни объективных, ни субъективных, как их тогда было принято различать, — юноша у него не приобрел, зато получил благословение делать все, к чему лежит душа, а душа у него лежала к тому, чтобы после четырехлетнего курса в Кембридже отправиться на два года в Европу.
Такой результат по сравнению с затраченными усилиями казался мизерным, но это был единственный положительный результат, который Генри мог приписать влиянию Гарвардского университета, да и то не вполне был уверен, влиянию ли Гарвардского университета следует его приписать. Отрицательных же результатов было не перечесть, однако по свойственной уроженцу Новой Англии половинчатости Генри соглашался отнести их на свой счет, хотя даже в этом случае не мог с полной уверенностью сказать, что Гарвард лишь отразил недомыслие своих питомцев. Генри не придавал образованию серьезного значения, но, честно говоря, никто из студентов-бостонцев не относился к образованию всерьез и, по-видимому, не питал уверенности, что сам ректор Уокер или пришедший ему на смену ректор Фелтон[133] относятся к наукам намного серьезнее собственных студентов. И тем и другим Гарвард давал преимущества главным образом в так называемом социальном, а не интеллектуальном аспекте.
К несчастью, для нашего юноши социальные преимущества составляли единственный в его жизни капитал. Денег у него было немного, ума — не больше, зато он мог быть вполне уверен, что его положение в обществе никогда не поколеблется — разве только по собственной его вине. Все, что ему было нужно, — это найти поприще, где его общественное положение имело бы цену. Никогда в жизни ему не пришлось бы объяснять, кто он такой, никогда не понадобилось бы заводить знакомства, которые упрочили бы его место в обществе, но он крайне нуждался в наставнике, научившим бы его пользоваться теми людьми, которых он пожелал бы избрать себе в друзья. В колледже он не приобрел никаких знакомств, которые оказались бы ему сколько-нибудь полезны в последующей жизни. Всех своих бостонских однокашников он знал или мог знать и прежде; к тому же молодые бостонцы меньше всего нуждались в общении с бостонцами: оно ничему не могло их научить. При всей сердечности и короткости их отношений в колледже все они разлетелись в разные стороны, как только получили степень. Гарвард продолжал их связывать, но не намного крепче, чем Бикон-стрит, и далеко не столь крепко, как Стейт-стрит. Выходцы из других штатов — скажем, приехавший из Нового Орлеана Г. Г. Ричардсон, которому предстояло не столько выбрать, сколько завоевать себе поприще, — могли приобрести в колледже весьма ценные знакомства, если им таковых недоставало. Адамс не приобрел никаких, которые оказались бы для него впоследствии столь же ценными, как для Ричардсона, и уж безусловно — те, с кем он познакомился в колледже, не имели ни малейшего отношения к его подлинным друзьям, которых он позже приобрел. Жизнь — узкая долина, и дороги в ней идут рядом. Во всяком случае, Адамс охотно водил бы дружбу с Ричардсоном, как позднее дружил с Джоном Ла Фаржем,[134] или Огюстом Сент-Годенсом,[135] или Кларенсом Кингом,[136] или Джоном Хейем,[137] ни один из которых не учился в Гарварде. С годами долина жизни все больше сужалась, и люди одних вкусов неизбежно сходились. Адамс понимал: он скорее чувствовал бы себя им ровней, если не растратил бы десять лет в молодости на изучение того, что мог освоить всего за год.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});