Счастливцы с острова отчаяния - Эрве Базен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миссис Смит остается мрачной, но Олив кажется, что она нашла для нее утешение:
— Вы только представьте, что нам удалось бы сохраняться хорошенькими до последнего вздоха… Если бы все были красивыми, то никто бы этого не замечал, и подумайте только, разве мякиш сохраняется в старых корках?
* * *Каждое воскресенье на молу, громко и размеренно шелестя шинами с белыми ободками, не спеша, «прогулочным шагом», катят сотни битком набитых автомобилей, к стеклам которых прилепились носы пассажиров; в этом потоке движется странная колымага, чьи рычаги вовсю накручивает руками сидящий в ней калека. Идущий размашистым шагом Сэмуэль, показывая на него Еве, замечает:
— Смотри! Вот единственный, у кого здесь парализованы только ноги.
* * *Все тристанцы согласны с тем, что подъемный кран, мостовой кран, бульдозер — это машины, использовать которые сильный мужчина может, не краснея от стыда. Но лифт большого дома неизменно вызывает насмешки:
— Ну, теперь отвинчивай ноги!
В автобус садятся тогда, когда надо по меньшей мере проехать остановки три. В дождь, град или ветер все ходят в Фоули пешком. Родилось даже выражение, обозначающее бессилие:
— Бедняга! Садится в автобус из-за билета!
* * *Возвращаясь с завода, Нэвил перелистывает иллюстрированный журнал для мужчин, забытый кем-то на сиденье автобуса. Ноздри его расширяются. Не потому, что он ханжа: в общине распространены, и не только среди мужчин, весьма соленые шутки. Да и сам Нэвил, разбитной малый, по субботам редко обходится без девушки. Он протягивает журнальчик своему двоюродному брату Виктору, работающему с ним в одной бригаде.
— Тебя это возбуждает? — весело спрашивает он.
— Нет, — отвечает Виктор, — мне больше нравится раздевать девушек самому. Я чувствую себя обворованным.
— Не бойся! Те, кто их читает, все оставляют тебе. У них в штанах нет ничего, кроме глаз.
* * *К морали Агата относится более строго. Но для глубоко набожной Агаты после атомной бомбы — как и все островитяне, она считает ее дьявольским изобретением — на божьем свете нет, пожалуй, ничего более ненавистного, чем деньги. Эта ненависть — очень старая история, истоки которой восходят к веку натурального обмена, когда «необходимое передавали из рук в руки с сердцем в придачу»: формула эта либо была унаследована от предков, либо была придумана ею, ведь Агата, подобно любому тристанцу, в карман за словом не полезет. В Библии, которую она знает наизусть, сильно высмеивается Маммона — весьма сомнительная личность, древний миллиардер, который разжирел на золотых тельцах. Впрочем, та же Библия вместе с законом божьим передала нацарапанный на ее полях закон основателя тристанской общины: «Ни один не возвысится здесь над другим». Деньги — их всегда либо «больше», либо «меньше» — отрицают этот принцип. Разве деньги не претендуют на то, чтобы делать законной жизненную шкалу заработков, на которой выражаемые в цифрах уважение и счастье поднимаются, словно температура на градуснике. Наглое отличие одного из тысячи, переводящее людей с велосипеда на «роллс-ройс», из лохмотьев переодевающее в норковую шубу, тогда как на острове за всю свою жизнь Агата не видела, чтобы чей-либо достаток вырос вдвое, — это же вечный позор.
Наивный глашатай тристанцев! Если бы ее слышали мещане из Фоули, они бы сочли ее профсоюзной деятельницей или активисткой какой-либо крайне левой партии. Проходя мимо плаката государственного займа, на котором изображена фортуна в виде рекламной красотки с обложки, пролетающей над новыми заводами и сыплющей золотые соверены из рога изобилия на головы восторженных подписчиков, она не преминет заметить:
— Вот он — новый архангел!
Некоторые улыбаются, конечно, но в черных клубах дыма, изрыгаемого глотками труб нефтеперегонного завода, в тысячах извивов его нефтепроводов не она одна со смущением видит какие-то темные, злые силы, терзающие дракона.
* * *Однако все тристанцы решительно согласны с Ти. Портниха-надомница, она бывает во множестве домов и приносит хронику происшествий, которую смакуют ее тетушки, удивленные посетительницы ее туристского домика на колесах. «Знаете, — рассказывает им Ти, — миссис Дадли позволяет сыну кричать на себя: „Надоел мне твой паршивый ореховый пудинг, Урсула“, а ее муж и слова не скажет. Совсем как доктор Чэдвэлл — почтенный человек, но до безумия обожающий дочь, которая — Ти видела своими глазами — взяла его машину в тот самый момент, когда отцу нужно было ехать по срочному вызову. Невероятно! Но есть кое-что и почище: Ти отказалась обслуживать семью Тортон, клиентов из Эксбьюри, которые занимают в городе самый красивый дом, набитый мебелью, люстрами, коврами, серебром, уж я не говорю о всем остальном. Она бросила их не потому, что Тортоны живут втроем — мистер и две дамы, — и даже не потому, что, приходя по субботам в час, когда эти аристократы еще нежились в постели, она заставала то одну, то другую даму, а иногда и обеих в кровати с мистером Тортоном, которые были спокойны и нисколько не стеснялись. В конце концов это его дело. Но ее возмутило то, что однажды она видела, как мистер Тортон вышвырнул из дома маленькую седую старушку, свою собственную мать, крича ей, что она ему до смерти надоела, которая пришла робко ему напомнить, что уже три месяца он не дает денег на содержание дочери, брошенной, по-видимому, после развода с третьей, настоящей миссис Тортон». Ти сразу же убежала из этого дома, а ее рассказ наделал в лагере куда больше шуму, чем случай с Нолой, на которую вечером напали хулиганы, хотевшие отнять у нее сумочку. Напрасно успокаивали напуганных бабушек — они не переставали обсуждать это происшествие.
* * *Каждый тристанец знает: случай, рассказанный Ти, всего-навсего исключение. Но это возможно! И хотя время, возраст, труд, любовь, семья, деньги имеют совсем разные смысл и ценность по обе стороны ограды лагеря Кэлшот, есть гораздо более серьезные вещи. Люди, которые никогда не были ни солдатами, ни жильцами, ни слугами, ни чьими-либо подчиненными, вдруг замечают, что они — рабы. Они одеты, сыты, у них есть кров, они не мерзнут на холоде, им платят, их развлекают, возят в автобусах, о них заботятся, их благословляют, и все-таки они — рабы.
Стоит только послушать, что говорят Нед, Бэтист, Уолтер, Ральф, Симон, Поль, Гомер, Сэмуэль и другие. Послушать, что говорит Элия, в 17.20 возвратившийся автобусом с завода в своем надетом поверх комбинезона плаще, повторяем, ровно в 17.20.
Он целует Сесили. Склоняется к Маргарет, которая уже начинает садиться в кроватке. Он выпрямляется, машинально трясет правую руку, ту руку, что привернула 540 болтов — такова сменная норма на конвейере. И вдруг он видит из окна молодые липовые листочки и, забыв о том, что это не его весна, шепчет:
— Ну что ж, Элия, не пора ли сажать тыкву? Позавчера, в то же время, стоя на пороге и вдыхая свежий ветер, он проворчал:
— Валяй, дуй! Мне больше не надо управлять лодкой.
Послезавтра он выскажет еще какой-нибудь подобный намек:
— Пока мы тут надрываемся, они там гуляют себе по травке, наши быки.
Или будет беспокоиться, что его крыша слабовата с северной стороны, если не о канаве для канализации, которая так и осталась в планах, на бумаге. Душой он в своем мирке, где можно было, вместо того чтобы повторять всего-навсего одно движение, каждый день показывать все свои таланты. Лишь один-единственный раз действительно не совладал с собой и сказал:
— Представляешь, Сесили, что мы были сами себе хозяева?
В тот вечер он сидел в углу на диване, мечтая о таких мало знакомых людям чудесах: о днях, сменяющих друг друга и ни в чем друг на друга не похожих, о работе по своему выбору, с наслаждением исполняемой в поте лица; о жизни, так наполненной свежим воздухом, что никому и в голову бы не пришло потреблять ее, как консервы, в три недели отпуска…
Ни тем более проклинать ее.
И уж вовсе неожиданное, самое последнее дело: здесь все жалуются. Эта их «аркадия» утыкана мачтами, на которые без передышки карабкаются все новые и новые честолюбцы. Взбираются и соскальзывают, снова лезут и снова падают вниз…
— Сперва они чувствуют себя обездоленными, — говорит Симон, — пока у них не будет всего вдоволь, а затем, едва только всего добьются, пресыщенными.
Но зачем же, на самом деле, вечно чего-то домогаться, кричать, бегать, орудовать локтями, обгонять одних, давить других, петь «всяк за себя, один бог за всех», вечно снова заводить всю эту канитель и вечно быть не в силах одолеть зависть, скуку, других и самого себя? К чему все это, если газеты, радио, прохожие, друзья без устали твердят, что мир плохо устроен?
Жаждущему ответов социологу, делающему пометки, ставящему галочки, крестики, цифры в графах своей анкеты, который, изменив тактику, вдруг спросил его: «Есть ли у вас вопросы и если да, то какие?» — Симон резко ответил: