Homo sum (Ведь я человек) - Георг Эберс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ни склонности, ни сострадания не нужно было бы в тот вечер, чтобы побудить Сирону подозвать Ермия к окну.
Боязнь и одиночество заставили бы ее обрадоваться всякому, от кого она могла бы ожидать ласкового слова, отрадного для ее глубоко оскорбленного самолюбия.
А тут еще явился тот молодой анахорет, который подле нее забывал самого себя и весь мир, у которого во взорах, в движениях, даже в самом молчании, по-видимому, выражалось только поклонение ей. А затем его смелый прыжок к ней в окно, и его страстный пыл! «Это любовь», — подумала она. Щеки ее пылали, и когда Ермий схватил ее руку и припал к ней губами, она не остановила его, пока голос Дорофеи не заставил ее вспомнить о достойной женщине и о детях, а затем и о собственных далеких братьях и сестрах.
Как очистительная струя, разлилась мысль о всех этих чистых душах в ее смутившейся душе, и в уме ее мелькнул вопрос: чем была бы я без этой семьи, и неужели этот рослый влюбленный парень, который недавно еще стоял перед Поликарпом точно школьник, стоит того, чтобы я ради него утратила право смотреть им открыто в глаза? И она строго и решительно оттолкнула от себя Ермия, который в первый раз осмелился приблизиться губами к ее благоухающим золотистым волосам, и приказала ему вести себя скромно и отпустить ее руку.
Она говорила тихо, но с такой решительностью, что юноша, приученный к послушанию, без малейшего сопротивления вышел в другую комнату, куда она его толкнула.
Там стояла на столе горящая лампа, а на длинной скамье у боковой стены, отделанной пестрой лепниной, лежали одеяние, шлем, начальнический жезл и прочие принадлежности вооружения, которые Фебиций снял с себя перед уходом на праздник Митры, сменив их одеждой посвященного, удостоившегося степени льва.
Увидя перед собой Сирону при свете лампы, во всем блеске красоты и с раскрасневшимися щеками, юноша почувствовал, как сердце его опять сильнее забилось, и, снова ободрившись, он простер руки, чтобы привлечь ее к себе; но Сирона увернулась от него, стала за стол, оперлась руками на доску и, укрывшись таким образом точно за щитом, начала благоразумными, почти материнскими словами укорять Ермия за его слишком вольное, дерзкое и неблагопристойное поведение.
Знаток женского сердца только улыбнулся бы при этих словах, из этих уст и в такой час, но Ермий покраснел, потупил глаза и не мог ответить ни слова.
С галлиянкой же произошла большая перемена. Она очень возгордилась своей добродетелью, одержанной над собою победой и, восторгаясь блеском собственного превосходства, пожелала, чтобы и Ермий почувствовал и признал его.
Она начала толковать ему, сколько лишений и страданий приходится переносить ей здесь в оазисе, а потом свела речь на добродетель, и на обязанности женщины, и на испорченность и дерзость мужчин.
Ермий, говорила Сирона, нисколько не лучше других, и потому что она была добра к нему, он уже и вообразил, что имеет чуть ли не право на ее расположение. Но он очень ошибается, и если бы только двор был свободен, она уже давно указала бы ему на дверь.
Молодой отшельник, однако, уже едва слушал ее, все его внимание обратилось на лежавшее перед ним вооружение Фебиция, давшее вдруг иное направление его страстно возбужденным чувствам.
Невольно протянул он руку к блестящему шлему и перебил вдруг свою прекрасную наставницу вопросом:
— Можно надеть?
Сирона расхохоталась и воскликнула весело и совершенно изменившимся тоном:
— Возьми его, возьми! Тебе очень хотелось бы стать воином? Да как он тебе идет! Сними-ка свою гадкую шубу и дай посмотреть, каков будет анахорет в наряде центуриона!
Этого не нужно было повторять Ермию.
Он начал надевать на себя вооружение галла, а Сирона помогала ему.
Как мало мы, люди, должно быть, находим в себе хорошего! Как иначе объяснить то удовольствие, с которым мы с ранних лет любим переряживаться, то есть отказываться от собственной личности, стараясь казаться другой, от которой заимствуем внешний вид! Это трудно объяснимое удовольствие свойственно и ребенку, и мудрецу, и строгий человек, который вздумал бы осуждать его, не был бы мудрецом, ибо, кто совершенно отказывается от дурачества, тот будет дураком тем вернее, чем менее считает себя таковым. Даже возможность переряжать других имеет необычайную прелесть, особенно для женщин. Часто возникает вопрос: кто чувствует большее удовольствие, служанка, которая наряжает свою госпожу, или пышно разряженная госпожа?
Сирона была охотница до всякого рода переряживаний.
Дети и внуки сенатора любили ее в немалой степени и за то, что она охотно и весело позволяла им увешивать и убирать себя пестрыми платками, лентами и цветами и в свою очередь умела придумывать для них самые странные наряды.
Как только она увидала Ермия в шлеме, в ней разыгралась охота продолжать переряживание, начатое им самим.
С добродушнейшей старательностью поправила она на нем тунику, помогла ему застегнуть панцирь и укрепить меч.
Во время этой работы, при которой анахорет оказывался довольно неловким, часто раздавался ее веселый и приятный смех.
Когда же он, что тоже случалось довольно часто, пробовал схватить ее руку, она шлепала его по пальцам и бранила в шутку.
Застенчивость Ермия мало-помалу исчезла в этой веселой игре, и он начал рассказывать ей, как ему опротивела одинокая жизнь на горе. Он не умолчал, что сам Петр советовал ему попытать свои силы в мирской жизни, и что он, как только отец выздоровеет, сделается воином и будет совершать славные подвиги.
Она соглашалась с ним, хвалила и ободряла его. Потом она начала делать ему замечания по поводу неумения держать себя, показывала с комическою важностью, как надо воину стоять и ходить, называла себя его командиром и забавлялась, глядя, с каким усердием он старался исполнять ее указания.
В такой игре проходили часы.
Ермий был в восторге от своего военного наряда, от ее присутствия и от надежды на будущие подвиги; Сироне же было так весело, как бывало разве только при игре с детьми, и даже дикий крик Мириам, принятый юношей за крик совы, напомнил ей только на короткое время об опасности, которой она подвергалась.
Рабы Петра давно уже улеглись, когда игра с Ермием наконец начала ей надоедать, и она приказала ему снять с себя вооружение мужа и уйти.
Ермий повиновался, она же открыла осторожно ставни окна, выходившего на улицу, и сказала, обращаясь к нему:
— Через двор тебе нельзя выйти; ты должен вылезть в это окно. Но как раз кто-то идет по улице. Дай ему пройти. Недолго придется ждать, он что-то очень торопится.
Она осторожно закрыла ставни и опять рассмеялась, увидя, с какою неловкостью Ермий отстегивает наколенники.
Но веселый смех вдруг замер на ее губах; ворота стукнули, Ямба и доги сенатора залаяли, и Сирона узнала голос мужа, прикрикнувшего на собак…
— Уходи, уходи, ради всех богов! — воскликнула молодая женщина дрожащим голосом, потушила лампу с той молниеносной находчивостью, которую судьба дает слабым женщинам как оружие в минуту внезапной опасности, толкнула Ермия к окну, раскрыла ставни, и юноша выскочил, не простившись с нею, одним прыжком на улицу и пустился, преследуемый лаем собак, раздавшимся со всех дворов, по направлению к церкви.
Не успел он еще добежать до нее и половину пути, как на его пути показался какой-то мужчина.
Испуганный Ермий притаился в тени ближайшего дома, но поздний путник ускорил шаг и направился к нему.
Тогда Ермий снова пустился бежать; однако незнакомец побежал за ним, не отставая, пока они оба не миновали последние дома и не достигли горной тропинки.
Ермий чувствовал, что бежит скорее своего преследователя, и только что собирался перепрыгнуть через большой камень, заграждавший ему путь, как вдруг услышал, что кто-то зовет его по имени.
Он остановился, узнав по голосу в своем преследователе доброго Павла.
— Так это ты, — сказал александриец, едва переводя дух. — Да ты куда быстрее меня. С годами ноги-то становятся точно свинцовые, а знаешь ли, что дает им самые легкие крылья? Нечистая совесть! А про твою-то совесть можно кое-что порассказать; недаром собаки так разлаялись среди ночной тишины!
— А пусть их! — возразил Ермий упрямо, тщетно стараясь высвободиться из сильной руки анахорета, крепко схватившей его. — Я ничего дурного не сделал!
— Не пожелай жены ближнего своего, — перебил его Павел строгим голосом. — Ты был у той красавицы, жены центуриона, и вашему свиданию помешали. Где твоя шуба?
Ермий вздрогнул, схватился за плечо и воскликнул, ударив себя кулаком в лоб:
— Господи, Боже мой, я оставил шубу у нее! Теперь этот тиран ее найдет!
— Так он не видел тебя самого? — спросил Павел с пытливой живостью.
— Нет, право, нет, — сказал Ермий, тяжко вздыхая, — но шкура…
— Так, так, — пробормотал Павел, — твой грех от этого не легче, но теперь все-таки можно кое-что уладить. Ты подумай только, если бы это дошло до ушей твоего отца; ведь это могло бы его убить.