Каменщик, каменщик - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В коридоре, где тоже толпились гости, пожилая бой-баба безапелляционно хвалила Театр на Таганке:
- Нет-нет, я вовсе не рутинерша. В другой жизни, то есть до ареста, я обожала МХАТ и боготворила Малый. Тогда мне нужен был занавес. Я радовалась, что на сцене сидят живые люди. На Таганке живых людей, говорите, нет? И прекрасно! Другое время - другие песни, и я вовсе не рвусь назад, в Замоскворечье, к Александру Николаевичу Островскому.
"Конечно, вы нацелились на Америку", - подумал старик, но тут же вспомнил, что в Соединенные Штаты собралась не бой-баба, а Женя.
Он снова обошел нелепую, захламленную квартиру. В обеих комнатах гривастого не было, а в кухне сидели зять и Женя с несколькими своими приятельницами, в том числе вездесущей бандершей, которая умудрялась возникать сразу во всех углах коммуналки.
"Небось распинается, какая она прогрессивная и не отстает от жизни", рассердился старик, но тут же подумал: "А если бы у меня отняли восемнадцать лет, как бы я запел? У меня отняли семьдесят с гаком..." - хотел себе возразить, но помешала бой-баба.
- Удивляюсь тебе, Гришенька, - весело басила она. - Красавец и молодой еще, можно сказать, человек, а записался в пенсионеры. Ушел в кусты... Моя хата с краю, не чепляйтесь ко мне, не докучайте. Но ты же писатель! Ты обязан быть в людской гуще, в центре всех происшествий. А где ты, скажи на милость? Я раскрываю наш лучший журнал - и что же? Токарева в нем нет. Достаю из ящика "Литературную газету" - и снова не вижу Токарева.
"Это она ему мстит за то, что назвал КГБ охранкой", - решил старик.
- Публикуются новые повести и романы, затеваются серьезнейшие дискуссии, накопилась тьма насущных вопросов, а ты, Гришенька, молчишь, и мы без твоих мудрых объяснений хлопаем ушами.
- Мать, перестань, - поморщился Токарев.
- Нет, милый, ты так просто не отмахнешься от благодарных читателей. Что ж, просвещал-просвещал, а потом дал деру. Поманил-поманил и - бросил? Нехорошо. Некрасиво. Мы тобой гордились, мы-то на тебя надеялись. А ты, ходит слух, еще и поддался новым, вернее, старым веяньям - в Бога поверил... Словом, ушел в кусты, нами брезгуешь, думать о нас не желаешь.
- Не трогай его, - тихо сказала Женя.
- Вечно ты с ним нянчишься, доченька, - улыбнулась бой-баба. - А он не ребенок. Он, между прочим, учитель жизни. Ладно, Гришенька. Бог - Он, конечно, Бог, но и сам не будь лопухом. А ты сдался, слинял. Боюсь, подражаешь своему тестю. Это его идея-фикс: никуда не лезть, ни в чем не участвовать. Пашет апостол морального подполья...
- Нет, чур, без меня, - пробурчал старик. Он был обескуражен. Ведь никогда не делился с бандершей своими мыслями. Неужели Женя настолько с ней откровенна? К тому же в устах этой старухи "Пашет" звучало как бы с маленькой буквы: не имя, а должность.
- Оставь, - снова сказала Женя бой-бабе. - В критике сегодня невозможно работать. Поэтому мальчик из нее ушел...
- Куда? - воскликнула бой-баба. - В Церковь? В личную жизнь? В мещанство?
- Мать, не сдается ли тебе, что подобные вопросы слишком бесцеремонны? насупился Токарев.
- А ты что, забыл, что я бесцеремонная тварь? Я ведь и такая и сякая, и с нарядчиками жила... Все семьдесят семь собак можешь на меня навесить, а я все равно тебя, колючего, люблю. Мне обидно, что ты себя самообираешь. Мало того, что советская власть, - бандерша все-таки приглушила голос, - нас обделила, так мы еще сами себя ограничиваем! Ну что за ерунда?! Дурь последняя. Девочки и мальчики, жизнь коротка. Это вам говорю я, несчастная старуха. У меня собственных радостей давно не осталось. Никакие нарядчики больше со мной спать не будут, - подмигнула она Жене, и та покраснела.
"Другим она об этой мегере рассказывала, а со мной никогда ничем не делилась... Запугал я ее своей брезгливостью", - подумал старик.
- Вот и кручусь-поворачиваюсь. Гребу, как говорится, под себя, потому что я хоть женщина старая, а все же не курица. А ты, Гриша, - кура мужеска полу. Публиковаться же ведь ты любил? Погоди, погоди, доченька! Знаю, знаю, что мне ответишь: никаких светлых мыслей теперь в прессу не протащишь, цензура зверствует и так далее и тому подобное. Согласна, согласна! Но что же? Сидеть и ждать, пока развиднеется? А если не развиднеется? Если так уж навечно? И даже еще хуже будет? Придут, скажем, китайцы. Что тогда делать? Харакири?
- Ну, мать, не пугай на ночь глядя! - усмехнулся Токарев.
- Я не пугаю. Я дело говорю. Если ты храбрый - борись. Вон академик Сахаров организовал Комитет прав человека. Преклоняюсь, уважаю, хотя не верю, что окончится добром. Открытое сопротивление - увы! - бесполезно. Это я знала еще в лагере. Бунтовать глупо. Приспосабливаться - куда умней. Не бунтари, а как раз приспособленцы улучшают мир, делают его более сносным для проживания. Мой папочка, вечная ему память, старый эсдек, чего добился? Только того, что был расстрелян, а меня сунули на десять лет в зону и на восемь в ссылку. Правда, папочка был еврей, значит, по самой своей природе бунтарь. Но даже еврею не стоило шебуршиться.
- Рожденный ползать... - вздохнула подруга Жени.
- А что твой буревестник - не ползал? Чуточку поерепенился, а когда царскому дому стукнуло триста лет, вернулся как шелковый. А почему? Потому что жизни хорошей захотел. И на большевиков он тоже поначалу вскидывался. "Несвоевременные мысли" сочинял. (За эту книгу потом сажали.) Петиции разные подписывал, даже в эмиграцию умотал. А потом, когда кончились доллары, как миленький приполз и еще прошипел: если враг не сдается, его к ногтю... Так что до сих пор литературоведы не выяснили, кто он - сокол или уж...
- Несчастный русский интеллигент, - сказала Женя.
- Ты, доченька, всякого жалеть будешь. Лучше вон Токарева своего пожалей. Объясни ему, что его здешняя, посюсторонняя жизнь все-таки кончится, а другой уже не будет. Ты в лагере туда заглядывала. Скажи ему, что там ничего нету. Пусть на Бога особенно не расчитывает. Здесь, Гришенька, твое поприще. А ты себе какой-то скит устроил.
- Да что ты ко мне привязалась! - закричал Григорий Яковлевич. - Ни в каком я не скиту. Хочешь знать, пишу ли? Да, пишу. Пишу в стол. Поняла?..
- Ну и глупыш, - спокойно сказала бой-баба. - Писать надо не в стол, не в будущее, а для нас, кто живет сегодня. Для тех, кто будет завтра жить, завтрашние таланты напишут. Они лучше разберутся, что у них для чего. И вообще я не понимаю, что, собственно, случилось? Разве вчера не было цензуры? По-моему, мы такие же, как прежде, мы живем в той же самой стране, где еще в позапрошлом году тот же самый Гр. Токарев со страниц всемирно известного журнала учил нас уму-разуму. Ну хорошо, предположим, страна стала хуже, наконец, мы сами попортились. Так пусть Гр. Токарев снизойдет до страждущих читателей и сеет доброе и вечное, но более низкого качества. Надо, в первую очередь, о читателе думать, а не о своей гордыне. А у тебя на уме небось одно: только бы не запачкаться...
- Заткнись, мать. Надоел твой цинизм.
- Это не цинизм, Гришенька, а житейская мудрость, - улыбнулась бандерша. А вот в стол писать - это хотя и не цинизм, но, прости меня, онанизм... Так неужели ты намерен им заниматься в ожидании прекрасной дамы, то бишь эпохи? Вдруг она вообще не появится. А ты молодой. Тебе слава, как баба, нужна. Нет, Гришенька, мы тебе пропасть не позволим. Правда, не позволим, Павел Родионович?
- Я сказал: оставьте меня в покое!.. - отвернулся старик и вдруг увидел, как распахнулась дверь ванной и оттуда вынырнула невзрачная медсестра с удрученно-стыдливым личиком, а следом за ней вылез вовсе не благостный, а хитровато-веселый длиннокудрый гость.
- Ба, вот вы где, Павел Родионович! А я вас искал. Надеялся, поговорим. Ну, не в последний раз видимся. Еще побеседуем, побеседуем, - улыбнулся длиннокудрый и похлопал старика по плечу.
- Погуляй, детка, - кивнул он фельдшерице и, оттеснив Челышева, пролез в кухню.
- Ты тут, старенький? Об чем спор? - спросил он Григория Яковлевича.
- Да вот сержусь на вашего друга за то, что отворачивается от жизни, засмеялась бой-баба. - Подражает, видите ли, своему тестю. Но что позволено Юпитеру, в нашем случае пожилому человеку... - подмигнула она как сверстнику длиннокудрому, который годился ей во внуки.
- Безусловно так, - приосанился длинноволосый, стараясь выглядеть вдвое старше и вчетверо хмельней. - Ты, старенький, не спорь... - Он поднял руку, предупреждая возражения Токарева. - А вы, Павел Родионович, - повернулся к старику, - опять не правы. Я вам в субботу объяснял: не надо пугаться смерти. И жизни тоже не надо. Жизнь - она ведь...
- Именно, именно! - подхватила бой-баба. - Как хорошо, что вы тоже так думаете! Видишь, Гришенька, мы с твоим товарищем еще не успели познакомиться, а уже солидарны. Нет, глупо, глупо отворачиваться от реальной жизни. Вне ее ничего нет...
- Позвольте, уважаемая! Разрешите! - Длиннокудрый поднял обе руки.
- Нет, нет, я начала - я докончу, - заторопилась бандерша. - Как хорошо, что мы с вами сошлись во мнении. Без вас все меня перебивали.