Дневник 1953-1994 (журнальный вариант) - Игорь Дедков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так он и не оформился в генерал-лейтенанты.
При похоронах была растерянность. То ли на лафете везти, как генерал-лейтенанта, то ли попросту. Решили после консультаций с Москвой, что на лафете[37].
13. 4. 71.
Теперь все молодые пишут хорошо, один лучше другого, но от этого ничуть не легче. То есть и не должно быть легче. Должно быть менее одиноко. Каждому.
Беда в том, что молодые герои молодой прозы неинтересны.
Если по-старому относиться к художественному произведению, как к свидетельству о жизни, то свидетельства, представленные молодыми, вызывают сомнения. В этих свидетельствах сильно ощущается элемент организованности, продуманности, расчета. Это свидетельства чрезмерно взвешенные.
27.5.71.
Последние годы показали, что слова, даже те, которых боятся, беспомощны. Они утешают людей, их произносящих. Я среди этих людей, хотя круг моих читателей мал.
Я видел сегодня по телевидению чехословацких рабочих на митинге в честь советской делегации. Это страшное и горькое зрелище; оно напоминает о том, что человек в нашем веке в основных своих общественных проявлениях несамостоятелен. Он опутан, оплетен; его голова затуманена. Против него слова и сила власти. Против таких стихий он бессилен. Он устал, он разуверился, он помнит, что он не один и несет ответственность: за семью, прежде всего.
<Июнь 1971.>
В качестве эталона, чьими копиями мы должны быть, нам предлагают — с помощью средств массовой информации и массового искусства — человека без воображения.
Выхваченные из Горького слова о том, что человек звучит гордо и надо его уважать, а не жалеть, давно уже употреблены во зло нравственности и психологическому состоянию русской нации и всего советского народонаселения.
Обличения “нытиков”, “маловеров”, “чистоплюев”, “мягкотелых интеллигентов”, бесконечные доказательства “жизнеутверждающего характера” того или иного произведения искусства являются самым поверхностным, но вполне серьезным выражением официального презрения и недоверия к малейшей слабости и дару воображения. Эти “пороки” опасны, потому что за ними скрываются “от всевидящего глаза и от всеслышащих ушей” элементарная самостоятельность мышления, не менее элементарная вроде бы способность видеть и предвидеть, а также самые естественные и самые многообразные реакции на “раздражители” внешней жизни. Именно эта “порочность” мешает превращению человеческих общностей разного толка в стадо крупного и мелкого скота, что наносит вред дальнейшему совершенствованию человеческой породы.
Похороны космонавтов, показанные телевидением всей стране с неутаенными подробностями прощания близких, дали нашему народу не меньше, чем торжественные репортажи о радостных всенародных встречах победителей космоса[38]. Люди увидели, что страдание не отменено, что вся бесчеловечность бесконечного порядка и холодного чиновного актерства, радости и горя по утвержденному сценарию и тексту рушится при одном только прикосновении к живому непосредственному человеческому переживанию. То, что знал, вероятно, каждый, но таил, как свою слабость, вдруг обрело равные и даже б у льшие права рядом с героической стойкостью и безграничным мужеством.
7.9.71.
Сегодня — 14 лет, как я в Костроме. Целая жизнь.
28.9.71.
Мое новое положение началось (зам. редакторство)[39]. И вот уже думаю: а зачем все это? Зачем это молчание при негодовании, при глубоком внутреннем неприятии всех этих бесед, болтовни начальства, недомолвок, подозрительности, мелких злобных чувств? Грустно, тошно, противно. “Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь!”
<Лето 1972.>
Лето было жаркое и сухое, — очень жаркое и очень сухое, — удивлялись, как удивляются необычно крепким морозам, ливням, ветрам, и разговоров об этой жаре хватало; они будто потеснили все остальные разговоры, отодвинув даже служебные темы куда-то поодаль; лень расплывалась, как пятно пота.
Погода была под стать настроению великой эпохи: она поддерживала нарастающий в обществе интерес к метеорологическим сводкам. Их готовы были слушать ежечасно.
<Июль 1972.>
Для устойчивости я говорю себе: ты прав, ты хорошо работаешь, ты медленно, но надежно поднимаешься; но приходит миг, и, кажется, уверен, будто глаза открыты, что все не так — не прав, работаешь мало, никуда не поднимаешься — ты обычен и мал и твои писания — не нужны. Потом является другой миг и приносит облегчение. Так и живешь, вслушиваясь то в один, то в другой голос.
17.1.74.
11 января <...> мы возвращались с Архиповым из Галича на машине. Разговаривали о том о сем. Главное было сказано еще там, в кабинете первого секретаря (райкома), которого Б. С. попросил оставить нас одних. И тогда он сказал, что был звонок из ЦК, что все откладывается, но я остаюсь в “резерве”. Архипов прокомментировал это так: “Сами напугались своей революционности”. Он счел, что повинна тайная информация. Я не знаю, что повинно. Такие люди, как я, им не нужны. Бог с ними. На душе у меня спокойно. Тома приняла эту новость тоже спокойно, я благодарен за это. Так легче, и все, может быть, к лучшему[40].
21.2.74.
Оказывается, — вот без радости открытие, — я нигде не жил так долго, как в этом городе: ни в Смоленске, откуда родом, ни в Ухтомской, ни в Москве, ни тем более — в Липецке, Саратове, Фрунзе, — нигде так долго: более шестнадцати лет.
Вот думал: временное житье, затянувшаяся командировка, а теперь ясно: то и была сама жизнь, лучшие ее годы, и здесь вторая твоя родина, наверное, здесь я и умру. В другом месте даже хуже, хотя и говорят, все равно.
В сорок лет поднимать голову? Не пора ли ее опускать. И уж вовсе поздно писать дневник.
Хотел бы я знать, живет ли где-нибудь, скрипит ли пером какой-нибудь тихий и скромный летописец Новой Российской Канцелярии?
Будущим людям пригодились бы эти свидетельства для того, чтобы всему и всем воздать должное.
Послезавтра — областная партийная конференция. Работникам газеты дали пропуска на вход в здание, но не в зал конференции: для журналистов нет мест, журналисты приравнены к буфетчикам, уборщицам, охране. Так распорядился первый секретарь, что по-старому равнозначно губернатору. Чем он занят в эти дни, не ясно: доклад для него писали другие — так бывает всегда, а сегодня секретарь по идеологии сочинял ему “заключительное слово”: это означает, что содержание прений предрешено. Я не нахожу более меткого слова, чем театр, притом ремесленный, но с безупречным знанием текста.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});