Голомяное пламя - Дмитрий Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Волшебное место – Белое море, – наставительно говорил я ему, вернувшемуся и уже чуть менее пожилому, – чего здесь ни пожелаешь – сразу исполняется…
Старик Саввин ждал на берегу, как будто загодя знал точное время прибытия. Мы его заметили, когда уже близко подошли, такой он частью живой был большого целого – Керети своей. Молча стоял, из-под руки на нас глядя, потом в воду вошел, нос лодки принял и до берега довел аккуратно. Мы вылезли, чуть живые от всего – от моря, ветра, солнца, радости, усталости, печали. На губах была едкая соль. На спинах была тяжелая соль. В легких была сладкая, свежая соль. В голове была ясная соль.
Чуть отдышались, спины да седалища размяли – я к старику сразу с расспросами мучительными. Он мне доверял уже:
– Село наше было красивое. Улицы тесом мощены. По грязи керетчане ходить брезговали – мостки перед домом нахвощут дресвой, голиком. Кур, поросят не держали: шкодливая тварь. Да петухи еще орать станут. Ой, нет, у нас тихо. Придет помор домой, у него окиян неутомимо в ушах ревет. Отдыхает отец-кормилец на оленьей постели…
– А вот видели в лесах постройки разные, старые. Читал, купец Савин был здесь, лесом занимался. Вы-то не из их рода?
Старик еле видимо напрягся, дернул головой, плохо расслышал:
– Я? Что? Да нет, не из них. Другие мы. Позже приехали, после войны уже.
– А семги почему мало стало? Рассказывали – раньше не выловить было, не сосчитать.
– Считали деды, да не ловили здесь. Бережно к ней относились, к кормилице. Даже в церкви колокола не звонили, когда она на нерест шла. А в тридцатые, – он оглянулся, – приказали сетью всю реку перегородить. За несколько лет извели стадо.
– А деревня раньше, говорят, большая была? В шестнадцатом веке – восемьсот дворов. Почему сейчас-то ничего не осталось, почему разрушилось? Молодежь потянулась в город?
Старик посмотрел совсем серьезно, даже морщины на лице расправились. Сказал жестко:
– В тридцать пятом половину мужиков забрали сразу. А без мужика двор падает, зарастает. Вот и считай.
Вокруг, от темного леса до белого моря, вдоль розовой реки и берега залива дышала медленно огромная, разнотравная пустошь.
Мы молча укладывали вещи в машину. За сборами внимательно следил приковылявший старик Нефакин.
– Что, нарыбачились?
Мы промолчали. Говорить с ним не хотелось. Ему обидно стало:
– Разъездились тут, на машинах все! Разрулились! – Он внезапно сорвался в крик: – Забыли всё! Быстро забыли! Я бы вас щас!!! – и заскреб заскорузлой рукой по правому бедру.
Мы удивленно оглянулись. Не было страха, лишь недоумение сначала, потом печаль.
– Всё позабывали! Напомнить вам, напомнить! – Швырнул яростно палку свою и побрел к дому, в злобе обессилев.
Старик Саввин подошел, когда уже сидели в машине:
– Савин, купец тот, хороший человек был. Жалостливый.
И протянул напоследок свой «Беломор».
1913–1931, с. Кереть
Любого спроси – знает ли он, что такое счастье. Не та тихая пристань, когда отсутствие ветра – уже благодать. А секунда острая, как укус, когда всё тело пронзает вдруг словно боль, а не боль – радость. И душе легко-легко становится, так, будто Божья Матерь сверху улыбнулась, а ты улыбку эту заметил, поймал, понял, что именно тебе она предназначается и никому более. Такой секундой слезоточивой поцелуй ребенка твоего может быть. Или моря внезапный распах, когда из-за скалистого мыса выходишь на гладь. Или ночь молодая, неопытная, мудрая. А для меня счастьем навсегдашним стала первая семга увиденная, когда она в луч солнечный из темных вод прыгнула и застыла на мгновение в радуге от мелких брызг, вместе с нею в небо взлетевших. Мать меня тогда чуть не в первый раз одного к реке гулять пустила. Вот и лазал я в кустах, жучков да паучков различных разыскивая да изучая. И услышал вдруг плеск такой громкий, что испугался. Из-за мыска махонького выглянул – тут она и взлетела. А денек неяркий был, пасмурный. Но здесь прямо на нее свет божий с по-над облака пал. Мне с тех пор как говорил кто, что Бога нет, спорить незачем было. Я видел. Я знал.
Потом отец меня помалу стал учить. «Запоминай, Колямба, пока я жив», – говорил. В нашей реке Керети большое стадо семги было. Много деды-прадеды ее ловили, а всё ей переводу не было. Уважали потому что они рыбу. Всё про нее знали, все повадки, все хитрости. А хитра она, мать, не поверишь не знаючи. В обычную сеть не пойдет, а случайно зацепится – так биться будет, пока свободу не выборет себе. На тонях строили из сетей лабиринты, чтоб, зашедши, запуталась в направлениях, заметалась. Тут и брали ее быстро, медлить совсем нельзя – дай чуть подумать ей, из любого лабиринта уйдет. Тяжело семужка людям давалась. Да только когда на нерест шла, не трогали ее. Строгий всем запрет был, свой, от дедов знаемый. И не смел никто руку поднять. А уж она резвилась в реке, что молодежь, на игрище пришедшая. У нас ведь игр много было тогда. «Имочки» да «закукареки» главные. Имочки просто – друг за дружкой бегать да имать побыстрее. В закукареках же прятаться нужно. Спрячешься поукромнее да подальше – вовек не найти во́де. Иногда поэтому закукарекать петухом нужно, а то игра до утра продолжится. Вот найдет во́да тебя, и мчитесь на главное место балибакаться. Бежишь вприпрыжку, через валуны сигаешь, как конь, рубашка развевается и волосы назад. Вот и семга прыгала из воды, что твой мальчишка-хулиган. Только он сверху прыгает, с высот каких-нибудь, а она снизу, наоборот, выскакивает, радостью своей ужаленная. Потом вниз падает, в ласковую воду, и видно, как хорошо ей от жизни. Самцы к нересту лоша́ть начинали, ярко-красные, нарядные становились. За самочкой несколько их увивалось. И бились они, дрались молодецки, удаль свою и уважение этим выказывая. Она же выбирала одного и с ним начинала гнездо строить. Где-нибудь на перекате речном, где галька да песок на дне да вода неглубокая, чтоб солнышко прогревало, нароют они холм большой, да туда она икринки и вымечет. Еще когда стадо вверх по реке идет, всю мелкую рыбу оно убивает, всех скользких до икры охотников. И не ест их, а деды говорили – «мнёт», убьет и выбрасывает. Самка после радости своей обратно в море скатывается, отъедаться да следующего раза ждать. Самцов же часть икру остается охранять. Другие же тоже в море. Только наряд свой теряют тогда, худеют страшно – скелетина с большой головой. Вальчаки они тогда называются. Из икринок же через три месяца пестрятки вылупляются. У них бочок такой красный, и пятнышки коричневые по всему телу. И вот носится их толпа целая по мелководью, любопытные, как все детишки. Куда один, туда и все. И отважные такие, не боятся особо ничего. В воду зайдешь, встанешь, так они разбегутся в разные стороны, а через две минуты глядишь – они уже собрались все рядом и ноги твои трогают, глупые. Когда взрослая семга из моря в реку на нерест идет, она есть перестает – специально чтоб детишкам своим не навредить.
Потом полгода-год проходит, и из пестрой ребятни юношество образуется. Серебряное всё, стремительное, верткое. Туда-сюда мечутся, то вдруг в засаде замрут, ни за кем, просто так – почти взрослые. Сил много у них, ума мало. Вот и играются в свои охотничьи игры, за рыбами другими гоняются, но сами нет-нет да и схватят комара или муху какую. Несерьезно всё это и смешно. Потом они потихоньку начинают к морю скатываться. Вот почему покатниками называются. Дойдут до моря и пропадают там кто на год, кто на два, а то и все три. Что делают, где плавают – никто не знает. Только возвращаются уже совсем взрослые, опыта и тела нагуляв. И идут опять в родную реку на нерест, чтобы жизнь сначала закрутить.
Которые в реку сразу после ледохода врываются – тех залёдками называют. Долго они у устья кружатся, ждут, пока лед на реке пройдет. Только кончится ледоход – тяжелой масляной волной пойдёт залёдка к родным нерестилищам. Самая желанная она, потому как самая первая после долгого перерыва. Да и красавица на удивление – белая, словно девица-скромница, всю жизнь в балахон прятавшаяся, насмелилась вдруг в укромном месте искупаться. Ладная такая же. Желанная.
Следом за ней, через месяц примерно, закройка пойдет. Потом межень, самая крупная. Ближе к августу тинда – мелочь пузатая, двух килограмм нет еще, а уже зрелая нерестянка. Будто городская голытьба, мальчишки-жиганы да девочки-хулиганочки. Следом за ними, осенью уже, – листопадка. Та покрупнее будет. Но самое главное – все, кто в море прогулялся, – белыми, серебряными возвращаются. Так и называются, «белянки». Есть и такие, которые в реке безвылазно сидят, сразу отличишь – зеленовато-серый цвет их.
Я влюбился в нее. Зима была для меня скучна тем, что я не видел ее. Весна же, оживление, жизнь начинались с первыми прыжками ее, когда тяжелой масляной волной в реку шла залёдка. Сердце радовалось в груди, как малолетний бутуз расшалившийся, родительских окриков не слушающий. Даже когда я ловил и убивал ее, я любил. Я любил распластать ее серебряное тело на прибрежных камнях и черевить его медленно и обстоятельно – и внутри она была так же прекрасна, как снаружи. Ярко-оранжевое мясо ее, перламутровые внутренности, всегда пустой желудок (на нересте она не ест) – иногда мне казалось, что всё это лишь прекрасные телесные муляжи, прилагаемые к высшему духу красоты, который она гордо несла в себе. Я любил ее запах: она пахла не рыбой, не морем, не жиром, – она пахла собой, жизнью, прыжками своими, яростным взлетом в небо. Изменой морю она пахла. Я мгновенно пропитывался ее запахом и сутки потом ходил ошалевший, заболевший, излечившийся ей. Я не спал ночами, беспрестанно улыбался, нес чушь, которая оказывалась правдой, но не жесткой, а ласковой, – я видел, как люди тянулись ко мне в эти дни. Я мог рассмешить любого, оживить, поднять настроение, спасти – я был весь пропитан ее запахом и духом. Иногда мне даже казалось, что я – это она. Мне мечталось стать ею. Беззаботной пестряткой резвиться в пронизанной солнцем воде. Смышленым покатником юркать в порожистых струях. Жадной, прожорливой тиндой охотиться в океане, познавать темную жизнь, бороться, отъедаться, готовиться к чему-то самому важному в жизни. И потом возвращаться в родные места сияющей залёдкой, радоваться так, что порой не замечать смену стихий, предвкушать, вожделеть, любить. Любить почти до смерти – другой не бывает любви. Не бояться ее, этой смерти в любви. Не страшиться. Смеяться с ней и над ней. Обдирать бока, мясо, душу о камни порогов, прорываться, стремиться наверх, против родного течения. Любить так, что неясно – то ли кровь твоя на боках, то ли брачный наряд расцветает разнузданной болью. То ли все вместе, и незачем красную краску делить.