День пирайи (Павел II, Том 2) - Евгений Витковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, досушивая над газом грязные волосы, внезапно решила Антонина: а не буду я никаких таблеток принимать. Американских то есть. Не буду. Вдруг забеременею? Вот хоть что-то останется? Куда его, Павла, теперь отправят? Хоть бы в лагерь, тогда можно назад в милицию на проштрафе каком-нибудь рвануть, попасть в охрану, а тогда и видеться можно будет, хоть издалека? А вдруг больше никогда? Господи, не делай ты меня даже красивой, сделай, чтоб я была беременна! Я ж не знаю даже, как подступиться к нему, я же слова грубого при нем сказать не могу, я же стоять и то не могу!.. Цыпленок желтый, мокрый, тощий, совершенно беззащитный, вот ты кто, Тоня!..
Но наконец-то пришлось идти обратно в комнату. По телевизору брякали гусли, но какие-то другие, видимо, африканские, потому что брякал на них негр, и еще он пел что-то пищеводом, очень буйно пел. Павел, видимо, несколько отдохнул, судя по уменьшению уровня жидкости в бутылке, выпил самостоятельно рюмочек пять. И очередную, как только Тоня вошла, поднял в ее сторону, — ваше, мол, здоровье, — и лихо опустошил. Тоня кивнула и присела к столу, совсем далеко от Павла. И, поскольку делать было пока что совсем нечего, стала вместе с ним смотреть телевизор. Что там по нему показывали — видно было, надо думать, одному Павлу, потому что ни единого слова, ни слабого звука не доносилось до обезумевшего сознания Тони, она видела только одинокую шпротку на конце вилки Павла, видела оттопыренные уши и курносый нос, видела Павла всего по частям, никак не в целом. И хороша она была в эти мгновения невероятно, что наметанный глаз Павла отметил. Но и шпротку Павел съел, и очередную налил.
После гусель объявились трудовые победы с кислой прослойкой зловещих происков канадской военщины, готовящей, как трубит весь мир, агрессию против независимой и авто- не то кефальной, не то номной, не то магической и еще социалистической — кого еще там нелегкая на голову послала, и потом еще четверть репортажа с каких-то неведомых состязаний по размахиванию палкой, почему-то очень коротких, сразу кого-то чем-то увенчали, и еще какое-то дерьмо, кажется, тоже показали. Павел съел уже две банки шпрот, похоже, не наелся, и очень боялась Тоня, что он еще попросит, у нее больше не было. Но Павел больше не просил, а все такими же маленькими рюмочками допивал бутылку и внимательно глядел телевизор. Тоня ему понравилась, спору нет, но он же телевизора полгода не смотрел, понять, что ли, нельзя?
Очередные гусли добрякали, а потом вдруг донеслось с экрана нечто такое, что коснулось даже и сознания Тони. Ибо телевизионный диктор со сплюснутым по вине настройки носом сообщил, что сейчас по прямой трансляции предлагается вниманию зрителей вечер — прямо из большого зала с колоннами, — посвященный пятидесятилетию советского поэта и мутатора Сидора Валового. Тоня внутренне охнула, но выключить телевизор не имела права, да и решимости. И сделала единственное, что смогла: подстроила телевизор по яркости и по вертикали. А на экране тем временем нечто уже происходило, кто-то что-то торжественно открыл, литературный президиум заблистал лысинами и погонами, какой-то главный редактор произнес прочувствованную речь о том, как нужны советскому народу мутации, особенно мутации Сидора Валового, в чем попросил подтверждения у почтенного председателя, ветхого старичка лет не то восьмидесяти девяти, не то, что намного вероятнее, девяноста восьми, героя той, и другой, и третьей особо секретной войны, адмирала каких-то, едва ли не воздухоплавательных войск, товарища Докукова, — с ударением на первом слоге, — а старичок все кивал, кивал, прихлопывал себя по лысине, приглашая, судя по всему, всех присутствующих эту самую лысину облобызать; и тогда появился из-за кулис под бурные овации публики, отчего-то состоящей в основном из молодых девиц не очень свежего вида, пятидесятилетний, округло-бурый лицом, румяный до неприличия Сидор Маркипанович Валовой, возник во весь экран, и стало видно, что промеж бровей сияет у него священный знак, именуемый тилак: пятно такое желтое, отчасти даже оранжевое. В руке Валовой нес объемистый тюбик, и прежде чем сказать хоть единое слово, стал обходить президиум и всем присутствующим с помощью большого пальца рисовать меж бровей тот же символ. Никто не воспротивился, все терпели, так, видимо, и полагалось по сценарию, а престарелый Докуков радостно закивал головой, стал подставлять и лысину, и щеки, чтобы Валовой мог и туда пятно-другое присадить; но член-редактор, тот, что на трибуне стоял, оказался, видимо, старше Валового по званию, увернулся от процедуры помечания краской и властным жестом прервал процедуру: слово вам, дорогой Сидор Маркипанович, говорите со своим народом, мутируйте, он, народ, слушает, он весь — сплошное ухо.
— Я — не поэт… — начал Валовой низким и противным голосом, стоя посреди сцены и все еще тиская в пальцах тюбик с краской. — Я — отверстие… Я отдушина… Я — скважина… Орган я, не более того, всего лишь член тела…
Тоня отлично помнила простую причину, по которой зал был до отказа полон женского пола всяких возрастов. По Москве шел непрерывный, подтверждаемый сотнями примеров слух, что стихи, то бишь мутации Валового, способствуют рассасыванию беременности на очень даже ранних стадиях таковой. Словно из другого мира доносились до Тони слова Валового, которым Павел внимательно подставлял ухо, надо полагать, давно при нем никто вслух не бредил:
— …Был я простым, неудостоенным, непросвещенным советским поэтом, ни в какой мере не сподобился я тогда еще стать скважиной мирового дыхания. Всего только и знала меня моя Родина, как чемпиона по пожарному многоборью. Знал ли я тогда, какие пожары будут вспыхивать во мне и гаснуть в оговоренные сроки? И знал ли я тогда, что я — Мессия? Что каждый из нас может стать мессией, если колупнет свою душу и станет отверстием, отдушиной, скважиной, органом, если даст волю струиться через себя откровениям древних индийских коммунистов… буревестников…
Тоня заметила, что бутылка кончилась, открыла вторую и налила Павлу полную рюмку. Он машинально потянулся за ней и чуть коснулся пальцами Тониной руки, ее снова ударило током. Чем дальше, тем хуже, это было ясно. Неужто досидят они до конца вечера этого идиота, тихо попрощаются, и пойдет она ночевать на раскладушку к Белле Яновне? Неужели не судьба? Господи! Ничего, ну совсем ничего была Тоня не в силах начать сама.
— …Мысль посетить Индию явилась мне просто так, озарением, как мне тогда казалось, случайно, а теперь вижу я в этом глубокие, мессианские предначертания судьбы! Я не зря тогда полетел в Дели, не зря, нет! Буквально в один день оформил я все документы — и солнечным индийским утром пошел по долинам и по взгорьям Индии! Ведь не знал я, куда иду, куда спешу, куда ведет меня неведомая сила, куда ведет сердце-вещун! И долго брел я, питаясь дикими травами и молоком горных козлов, пока в долине Лахудр не набрел на маленький домик, в котором, как узнал я потом, живет почтенный гражданин Индии, знаменитый художник, нынче здесь, к несчастью, отсутствующий, Блудислав Никанорович, сын величайшего и всеми нами почитаемого Никанора…
— Можно я вас просто Тоней буду называть? — вдруг брякнул Павел без всякого предисловия. Тоня, ничего сказать не в силах, кивнула. Павел поглядел на нее еще с минутку, тем самым фамильным взором, мутным и одновременно ласковым, который баб на высоком берегу реки Смородины завораживал уже не одно десятилетие, и добавил: — А не сварганите ли вы мне еще и чайку?
Тоня помчалась на кухню, слава Богу, опять пустую, свистнула у соседки из подвесного шкафчика заварку и сахар, заварила в чужом чайнике невозможно крепкого чаю, принесла чай в комнату уже в чашке. А чашка, хранившаяся в глубине личного Тонькиного кухонного столика, чтобы мужики спьяну не побили, Марики всякие, была огромная, красная в крупный горошек, и блюдце было такое же. Чай получился, кажется, хороший.
— …И мало того, что стал я тогда скважиной, мессией для всей России, это не так уж важно для страны, где столько мессий, что и не счесть их по всем пальцам истинно русского народа. Мало этого, Блудислав Никанорович удостоил меня отдельной чести и написал тогда мой портрет, который впоследствии был с моего согласия подарен премьере-министре…
Павел залпом осушил чашку, потом глянул на Тоню все тем же взором, взял бутылку коньяку — и вылил в чашку, сколько поместилось.
— Чтобы лучше спалось! — провозгласил он, и, к ужасу и какому-то даже пугливому восторгу Тони, понявшей, что гость от этого с копыт не свалится, всю чашку выжрал.
— …как итог многолетнего переливания туда и обратно! Мутации! Вы все можете читать их и слушать, но вы должны помнить, что слова в них — не слова, а нечто высшее, нежели слова, чего понять нельзя, не вникнув в решения и свет двадцать шестого…
Павел встал, пошатываясь, подошел к Тоне и запустил ей пятерню в затылок. Наклонил, прижал к себе, прошептал что-то, чего слышно не было из-за полившихся с экрана мутаций, да и неважно было, — так и остался Павел стоять. Тоня оцепенела. Мысли в голове были совершенно не подходящие к моменту: что продуктов-то в доме нету, что кроме чернослива, ничего, даже хлеба, а его кормить с утра, и подчинение в ней сложилось Павлу такое, что, кажется, вот сейчас, в самый главный момент, так и то бы за продуктами для него в гастроном побежала, наверное, открыт еще на Смоленской…