Записки институтки - Лидия Чарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В приеме те, к которым приходили родные, целовали как-то продолжительно и нежно сестер, матерей, отцов и братьев. После обеда ходили просить прощения к старшим и соседям-шестым, с которыми вели непримиримую «войну Алой и Белой розы», как, смеясь, уверяли насмешницы пятые, принявшиеся уже за изучение истории. Гостинцы, принесенные в этот день в прием, разделили на два разряда: на скоромные и постные, причем скоромные запихивались за обе щеки, а постные откладывались на завтра.
— Как ты думаешь, тянушки постные? — кричала наивная Надя Федорова через весь класс Бельской.
— Ну, конечно, глупая, скоромные, ведь они из сливок.
— Так это белые, а я про красные спрашиваю…
— Да ведь они тоже на сливках.
— Неправда, из земляники.
— Фу, какая ты, душка, дура! — не утерпела Бельская.
— Медамочки, это она в прощальное-то воскресенье так ругается! — ужаснулась Маня Иванова, подоспевшая к спорившим, и прибавила нежным голоском, умильно поглядывая на тянушки: — Дай попробовать, Надюша, и я мигом узнаю, скоромные они или постные.
На другое утро мы были разбужены мерными ударами колокола из ближайшей церкви, где оканчивалась, по всем вероятиям, ранняя обедня.
В столовой пахло каким-то еле уловимым запахом.
— Это от трески, — нюхая вздернутым носиком, заявила опытная в этом деле Иванова.
Выходя из столовой, мы задержались у меню, повешенного на стенке у входной двери, и успели прочесть: «Винегрет и чай с сушками».
— Вот так еда! — разочарованно потянула Маня. — Кто хочет мою порцию винегрета за пучок сушек?
— Стыдись, ты говеешь! — покачала головой серьезная Додо.
— Я мытарь, а не фарисей, который делает все напоказ, — съязвила Иванова.
— Не ссорьтесь, mesdam'очки, — остановила их Краснушка, пригладившая особенно старательно свои огненно-красные вихры.
В классе нам роздали книжки божественного содержания: тут было житие св. великомученицы Варвары, преподобного Николая Чудотворца, Андрея Столпника и Алексея человека Божия, Веры, Надежды, Любови и матери их Софии. Мы затихли за чтением.
Когда Нина читала мне ровным и звонким голоском о том, как колесовали нежное тело Варвары, в то время как праведница распевала хвалебные псалмы своему Создателю, у меня невольно вырвалось:
— Боже мой, как страшно, Ниночка!
— Страшно? — недоумевая, проговорила она, отрываясь на минуту от книги. — О, как я бы хотела пострадать за Него!
В десять часов нас повели в церковь — слушать часы и обедню. Уроков не полагалось целую неделю, но никому и в голову не приходило шалить или дурачиться — все мы были проникнуты сознанием совершающегося в нас таинства. После завтрака Леночка Корсак пришла к нам с тяжелой книгой Ветхого и Нового завета и читала нам до самого обеда. Обед наш состоял в этот день из жидких щей со снетками, рыбьих котлет с грибным соусом и оладий с патокой. За обедом сидели мы необычайно тихо, говорили вполголоса.
Всенощная произвела на меня глубокое впечатление: темные, траурные ризы священнослужителей, тихо мерцающие свечи и протяжно-заунывное великопостное пение — все это не могло не запечатлеться в чуткой, болезненно-восприимчивой душе.
Наступила пятница — день исповеди младших. С утра нас охватило волнение, мы бегали друг к другу, прося прощения в невольно или умышленно нанесенных обидах.
— Прости меня, Надя, я назвала тебя в субботу «жадиной» за то, что ты не уступила мне крылышка тетерьки.
— Бог простит, — отвечала умиленная Надя, и девочки крепко целовались.
— Что мне делать, ведь я называла твою Ирочку белобрысой шведкой? — чистосердечно, смущенная, покаялась я Нине.
Та готова была вспыхнуть как спичка, но, вспомнив о сегодняшнем дне, сдержалась и проговорила сдержанно:
— Надо извиниться.
Едва услышав мнение Нины, я помчалась на старшую половину и, увидя гулявшую по коридору Трахтенберг в обществе одной из старших институток, смело подошла к ней со словами:
— Простите, мадмуазель, я бранила вас за глаза…
— За что же? — улыбнулась она. — Я не сделала тебе ничего дурного.
«Да, не сделали, а разве не отнимали у меня Нину и разве не мучили ее своею холодностью?..» — готово было сорваться с моего языка, но я вовремя опомнилась и молча приложилась губами к бледной щеке молодой девушки.
— Вперед не греши, — крикнула мне вслед спутница Иры, но ее насмешка мало тронула меня.
Я была вся под впечатлением совершенного мною хорошего поступка и охотно простила бы даже крупное зло.
Нас повели просить прощения у начальницы, инспектрисы, инспектора и недежурной дамы.
Еленина прочла нам подобающую проповедь, причем все наши маленькие шалости выставила чуть ли не преступлениями, которые мы должны были замаливать перед Господом. Начальница на наше «Простите, Maman» просто и кротко ответила: «Бог вас простит, дети». Инспектор добродушно закивал головою, не давая нам вымолвить слова. Зато Пугач на наше тихое, еле слышное от сознания полной нашей виновности перед нею «простите» возвела глаза к небу со словами:
— Вы очень виноваты предо мною, mesdames, но если сам Господь Иисус Христос простит вам, могу ли не сделать этого я, несчастная грешница!
И опять глаза, полные слез, поднялись в потолок.
— Экая комедиантка! — вырвалось у Бельской, когда мы, смущенные неприятной сценой, вышли из ее комнаты.
— Белка, как можешь ты так говорить, ведь ты говеешь! — сказала, толкнув ее под руку, Краснушка.
— Mesdames, идите исповедоваться, — звонко крикнула нам попавшаяся по дороге институтка. — Наши все уже готовы.
Мы не без волнения переступили порог церкви.
Институтский храм тонул в полумраке. Немногие лампады слабо освещали строгие лики иконостаса, рельефно выделяющиеся из-за золотых его рам. На правом клиросе стояли ширмы, скрывавшие аналой с крестом и Евангелием и самого батюшку.
Нас поставили по алфавиту шеренгами и тотчас же три первые девочки отделились от класса и опустились на колени перед иконостасом.
Между ними была и Бельская. Прежде чем пойти на амвон, она, еще раз оглянувшись на класс, шепнула «простите» каким-то новым, присмиревшим голосом.
— Строго спрашивает батюшка? — в десятый раз спрашивали мы Киру, исповедовавшуюся уже прошлый год.
— Справедливо, как надо, — отвечала она и погрузила взгляд на страницы молитвенника.
— Влассовская, Гардина и Джаваха, — шепотом позвала нас Fraulein, и мы заняли освободившееся место на амвоне.
Я стояла как раз перед образом Спасителя с правой стороны Царских врат. На меня строго смотрели бледные, изможденные страданием, но спокойные, неземные черты Божественного Страдальца. Терновый венок вонзился в эту кроткую голову, и струйки крови бороздили прекрасное, бледное чело. Глаза Спасителя смотрели прямо в душу и, казалось, видели насквозь все происходившее в ней.
Меня охватил наплыв невыразимого, захватывающего, восторженного молитвенного настроения.
— Боже мой, — шептали мои губы, — помоги мне! Помоги, Боже, сделаться доброй, хорошей девочкой, прилежно учиться, помогать маме… не сердиться по пустякам!
И мне казалось, что Спаситель слышит меня, и по этому светлому лику, устремленному на меня, я чувствовала, что моя молитва угодна Богу.
— Господи, — уже в неудержимом восторге шептала я, — как хочется прощать, весь мир прощать! Как жаль, что у меня нет врагов, а то бы я их обняла, прижала к сердцу и простила бы, не задумываясь, от души.
— Люда! Твоя очередь, — шепнул мне знакомый голос.
Я мельком взглянула на говорившую. Нина это или не Нина? Какое новое, просветленное лицо! Какая новая, невиданная мною духовная красота! Глаза не сверкают, как бывало, а льют тихий, чуть мерцающий свет. Они глубоки и недетски серьезны…
— Иди, Люда, — еще раз повторила она и опустилась на колени перед образом Спасителя.
Я робко вступила на клирос. На стуле за ширмою сидел батюшка. Добрая улыбка не освещала в этот раз его приветливого лица, которое в данную минуту было сосредоточенно-серьезно, даже строго.
Я молча приблизилась к аналою и, встав на колени, почувствовала на голове моей большую и мягкую руку моего духовника.
Началась исповедь. Он спрашивал меня по заповедям, и я чистосердечно каялась в моих грехах, сокрушаясь в их, как мне тогда казалось, численности и важности.
«Боже великий и милосердный! Прости меня, прости маленькую грешную девочку», — выстукивало мое сердце, и по лицу текли теплые, чистые детские слезы, мочившие мою пелеринку и руки священника.
— Все? — спросил меня отец Филимон, когда я смолкла на минуту, чтобы припомнить еще какие-нибудь проступки, казавшиеся мне такими важными грехами.
— Кажется, все! — робко произнесла я.
— Прощаются и отпускаются грехи отроковицы Людмилы, — прозвучал надо мною тихий голос священника, и голову мою покрыла епитрахиль, сверх которой я почувствовала сделанный батюшкою крест на моем темени.