Плод молочая - Михаил Белозеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Им есть за что цепляться, подумал я.
Перед нужными мне воротами стояли машины, и из открытых дверец свешивались ноги спящих шоферов.
— Я рада, что ты пришел... Иди сюда... Какой у меня сын! А! — встретила меня мать.
— Ну... опять! — запротестовал я.
— Ладно, ладно... — сказала она, — я очень рада... — и извлекла одну из своих улыбочек. — У меня к тебе дело... но... потом, потом... — сделала многообещающую паузу, ревниво вглядываясь в мое лицо (но я уже был натренирован на ее штучки и надеялся, что оно осталось достаточно невозмутимым), и добавила: — А пока иди садись за стол. Садись рядом с Лерочкой. — Она заговорщически подмигнула, нисколько не обескураженная моей реакцией: — Я думаю, Савелий Федорович не будет против... — и подтолкнула слегка в спину.
Отступать было поздно, и я по инерции сделал десяток шагов и приблизился к столу под сочной сенью деревьев, за которым восседала вся Стая во главе с моим приемным папочкой-Пятаком.
Нет, праведностью здесь не попахивало — скорее, душным благополучием и застоем в мозгах.
Кажется, уже было пропущено по "второй", потому что беседа носила непринужденный характер. Пиджаки были скинуты, а галстуки распущены и удавками свисали на вольные животики. Дамы были заняты не менее интересными занятиями — последними новостями, о чем можно было судить по вдохновенным лицам. Впрочем, насчет лиц я не питал абсолютно никаких иллюзий по той причине, что с детства слышал смакование семейных и личных "тайн" большинства сидящих здесь. Чванливое двуличие было их естественным состоянием. Можно даже сказать — многоличие, потому что последние годы при мне уже не велись подобные разговоры, со мной разговаривали на моем языке. Я даже был уверен, что им известно, что я бросил работу (разумеется, это трактовалось в самых трагических тонах), но попробуйте с кем-то из них обсудить проблему, услышите кучу набивших оскомину советов о долге (перед кем?) и наставлений (ради чего?), но не человеческого понимания, потому что им не положено такое понимание в силу мундира, который они носят, или в силу Стаи, к которой принадлежат.
Я поздоровался. И дамы, разулыбавшись и перекатив затянутые телеса под шелками и батистами, проводили меня взглядами и сделали авансы моей матери насчет приятности ее сына и его существующих и несуществующих заслуг, а дочки (рядом с мамашами имелись и таковые) с любопытством стрельнули глазками, и я подумал, какая из них выбрана матерью и кого постарается сегодня подсунуть как бы ненароком где-нибудь в саду или на крохотном пляжике перед купальней, выстроенной в стиле прошлого века, с отдельными кабинками для гостей обоего пола и резными лесенками, уходящими в медленно текущую ленивую воду.
Три девицы сидели как на выданье, и в своих разлетаечках со скукой на лицах слушали разговоры старших и, в частности, как хриплоголосый толстяк с горбатым носом и уверенными манерами человека, мнение которого не подлежит сомнению, поучал мальчикообразного старичка, приглядевшись к которому, я понял, что его мальчикообразность проистекает из болезни, которая заставляет его каждое утро вводить себе инсулин.
— ... я закончил два института... Два! — вещал хрипун. — И я знаю, что извилин у меня достаточно...
— Что же делать? — наигранно ужасается сосед-мальчик. — Что же делать?
— Надо закрывать!
— Ну вы скажете... Делали, делали, а теперь...
— Другого выхода нет, иначе под откос.
Я уже пробрался мимо и мое "здрасте" благополучно потонуло в общем звяканье посуды, но толстяк, развернувшись, удостоил меня взглядом:
— Роман Александрович... кого я вижу!.. — произвел на свет сердцещипательную заминку, которая демонстрируется в таких случаях для нечаянной слезы, и звяканье прекратилось, и в наступившей торжественно-припудренной тишине полтора десятка глаз впились в мой затылок. — Возмужал, возмужал! (а знаешь, для чего, — чтобы свернуть тебе и тебе подобным шею). Мы с его отцом, Тихоном Константиновичем, еще вот с такого знакомы, — опускает руку и показывает под стол, где они когда-то обитали в коротеньких штанишках и по младенчеству их пакости носили невинный характер и задевали лишь эстетические чувства окружающих. — Да... время... время... вырос... вырос... И Оленька совсем взрослая. Вот и смена растет! — восклицает он риторически.
(Нет, дорогой, мы поклоняемся разным богам и пути наши разные).
— А ведь сменят, черт возьми. — Эта мысль, как угорь между пальцев, проскальзывает в его интонации и вызывает невольную гримасу раздражения крепко закрученного подбородка над двойной складкой шеи. Но, видно, тут же другая мысль самообмана о достойном преемнике идей и дел, на которую, как рыба на мотыль, попадается самый изощренный демагог и властолюбец во все времена, тешит его серое вещество, и подбородок разглаживается, и глазки за щелочками век добреют и принимают почти отеческое выражение человека, у которого самого растет дочь и ей надо обеспечить достойную жизнь.
Не бойся, думаю я, уж твое дело долго не кончится...
— У меня к тебе есть приватный разговор дружеского характера, — произносит он, меняя тон на покровительственно-заговорщический и похлопывает меня по спине, потому что она предательски согнулась (не ссориться же мне с этим напыщенным ослом из-за такого пустяка) и приняла услужливую форму по старой памяти почтения, которую закрепляют с детства, если вас посещает важный сановник и родители не знают, в какой красный угол его посадить.
Замечаю, как горд Пятак, словно это его похлопали по одному месту. Кажется, глазки его подергиваются умилительной влагой.
Итак, я взят под опеку. А это значит, что состоялась личная или телефонная беседа с вкрадчивостью и тонкой лестью с одной стороны и всемогущим барством и снисходительностью с другой. Ясно, что это работа матери — ведь хорошо известно, что достопочтенный Николай Павлович руководит райздравотделом в нашем городе.
Девицы ловят разговор открыв рты, награждают меня долгими взглядами, в которых глупенькое куриное любопытство помножено на стремление побыстрее приобщиться к обществу старших, и утыкаются в свои тарелки, куда мать спешит и подложить дополнительные порции. Кому же достанется больше (при всей притворной деликатности мать не способна до конца скрыть свои намерения). Ага — все же Оленьке. Впрочем, вполне возможно, это делается чисто интуитивно.
Оленька закрывает глаза, как ее папаша в порыве гнева, и нервно косит, выказывая все признаки своенравной натуры.
Ба-а-а!.. Ужели она... Святое семейство!
Я усаживаюсь на единственный свободный стул рядом с моей бывшей женой. Перебрасываюсь приветствием с ее мужем — тем самым Савелием Федоровичем, о котором так трогательно беспокоилась мать, и думаю, что ему, действительно, не о чем беспокоиться по двум причинам. Первое, мое отношение к его супруге — самое безразличное. Мы слишком надоели друг другу за более чем десятилетний срок, и второе — возраст, в котором пребывает этот молодящийся проректор, — возраст, от которого не скроешься ни за молодежного покроя светлым костюмом, ни за короткой спортивной стрижкой, должной сбросить десяток лет, ни за чрезмерно впившимся в животик ремешком (подтяжки носить категорически запрещается, представляю, каким тоном это высказывается), и в моем воображении он предстает в ванной, где рассматривает свой профиль, подбирает живот, помня поучения молодой жены, удрученно вздыхает и пускает воду, чтобы принять душ-массаж на эту самую часть тела и вселить в себя надежду на похудение и на то, что его дражайшая половина пока еще не наставила ему рога.
Собралось все окружение моих родителей. Уже упомянутый Николай Павлович, мальчикообразный старичок, занимающий кресло в одном учреждении, должность в котором передается по наследству отцами города по причине престижности учреждения; человек без особых примет (желающий их получить), но который присутствует при раздаче таких кресел (думаю, что его приглашают как раз по этой причине); четвертый — сошка по сравнению с тремя первыми, допущенный сюда ввиду будущих несомненных заслуг (в любой компании такие имеются — преемственность!), но по тому, что он не распустил галстук и мучается в пиджаке, я рассудил, что он котируется не выше водителей, которых позднее позовут отобедать на кухне. Про себя называю его Мурзиком.
Вы встречаете таких мурзиков в лице главного инженера или какого-нибудь зама, или — так себе — затычка где-нибудь до пенсии, — распахнутое пальтецо, пиджачок — как вещественное удостоверение души, и липкая наглость человека, который может пнуть пса или ударить женщину. К сорока у него появляется собственное брюшко, но никогда — собственное мнение, к пятидесяти — гипертония в легкой степени и смесь цинизма с нытьем и изливанием души, которым он докучает жене и собутыльникам.