Мосты - Ион Чобану
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ась?
— Глухая тетеря, говорю. Вино стынет в кувшине, не слышишь?
— Слышу. Что ж, не дадим ему остыть…
— А ты, Костаке, обрати внимание. Слышишь, как в облаках погромыхивает?
Отец насторожился. Действительно, где-то в небесных высях, неприютных и стеклянно-холодных, прокатывался сдавленно-отдаленный гул. Словно подводы, нагруженные льдинами, никак не могли спуститься…
— Заяц зря не станет наведываться в сад. Зверь — он чувствует… Человек черта с два, а у него, у зайца, чутье. Ты, Костаке, поезжай лесом. Лес бережет человека. И не раздумывай: зимой окольный путь — самый близкий, беш-майор!
Мы послушались старика, двинули лесом. Долиной не пробились бы ни за что: сугробы тянулись один за другим, перекрывая дорогу.
В лесу и ветер нас не хлестал. Лишь завывал в верхушках деревьев, и время от времени срывался снег, сбитый его крылом.
В памяти моей запечатлелась поездка с Лейбой. Но никогда не забуду и дорогу с мельницы. Выехали в долину — и день смешался с ночью. Ветер спустился с неба на землю такой сильный, такой пронизывающий, что мы ослепли, задыхались, словно попали в ад. Кони ржали и не хотели идти, норовя стать крупом к ветру.
Тогда-то я понял, что такое зимняя дорога и настоящий отец. Я заплакал, и отец так выругался, что я даже удивился, откуда он знает столько святых. Впрочем, не зря он учился на дьякона… Но много времени на брань терять не стал, вытащил из саней охапку подсолнечных стеблей и с ловкостью старого курильщика разжег костер. Близ его призрачного тепла мы с отцом дрожали, как и наши кони: стужа выходила из нас.
Небольшой кусок низовой дороги отделял нас от мельницы. И вдруг во мгле жуткими огоньками сверкнули две пары волчьих глаз.
— Как раз на нашем пути.
— Теперь они не злые, не то что в пору свадеб. А сегодняшняя метель им тоже не по душе. Ветер спугнул их из камышей. В лесу им теперь не спрятаться — люди приезжают за дровами. А в камышах спокойно. Вот только пурга их порой оттуда выгоняет.
Отец говорил спокойно и грел над пламенем костра то один сапог, то другой.
— Ну, прыгай в сани! Спрячься среди мешков! Мука горячая, будешь как на печи.
Мы ехали к лесу.
Дома дед ждал нас с нетерпением. Увидев, что отец распорол голенище не мог вытащить отмороженную ногу, даже не стал спрашивать о ружье.
4
— О, горе мне! Катинка, где мои ключи?
Мы все захохотали. Бабушка поправлялась. Никэ сбегал и принес ей из дому ключи. Старуха спрятала их в одном из своих бездонных карманов. Бывало, сколько раз ни придет к нам дед и увидит бабушка, как он вытирает усы тыльной стороной ладони, — так все вздыхает, рвется домой. Мать ее не отпускала. Заставляла Никэ топить плиту, чтобы быстрей выгнать из старухи простуду. А Никэ только этого и ждал. Новые обязанности избавляли его от надоевшего занятия. Лучше целыми днями топить печку, чем поить коней и овец. Теперь Никэ пек картошку, высыпал кукурузные зерна на плиту и жарил кукоши[10], калил семечки, бобы. А вечером, у гумна, точно кот, подкарауливал и ловил в силок воробья, сам разделывал и жарил на угольях, в плите. Словом, день-деньской Никэ занимался делом, и уж что-что, а на скуку ему не приходилось жаловаться. Да и бабушка вечно рассказывала ему какие-то сны, предания. Держала в голове она уйму сказок и притч, потому что была неграмотная. И так ведь, заметил я, многие люди. Не зная грамоты, они руководствуются, как наукой, поучительными воспоминаниями, житейскими происшествиями, даже погодой. Вот и бабушка посмотрит, бывало, в окно, увидит, как стонет и беснуется поземка, и расскажет Никэ случай про новенький, с иголочки, шерстяной бурнус, насмехавшийся над драным кожухом.
— Здравствуй, рваная шуба!
— Здравствуй, глупый бурнус!
В другой раз старушка рассказывала, как баба Докия трясет двенадцать своих тулупов.
Дед с нетерпением ждал, когда бабушка вернется домой. Дело в том, что с нашей лежанки она отлично видела двери погреба, и старику вовсе не хотелось попадаться с поличным. Хотя ключи покоились в поповском кармане бабушки, двери погреба то и дело распахивались. Надо же погреть у бочки старые кости…
Дед Андрей наставлял нашего деда:
— Эй, Тоадер, слышишь?
— Слышу, коровья образина. Не глухой, тебе не чета!
— Слушай, разлей тарелку вина возле бочки, ступай к своей Еве и скажи, что протекает. Я так и делал, пока моя Ева жила.
У деда Андрея все женщины звались Евами. Гордость, однако, не позволяла деду Тоадеру размениваться на мелкие подлоги.
— Э, Андрей, как ты был дураком, так и остался. А я покамест ни у кого не под пятой — ни у бабы, ни у затя. Чем разливать вино, лучше его выпить, беш-майор!
И, разозлившись, брал стрелы, лук, деда Андрея — и на охоту. Вместе бродили по зимним виноградникам, устраивали на исходе дня засаду где-нибудь у межи. Первым делом горячее вино, сало с чесноком. Потом слезы: в старости жалко и зайцев… А может, просто слепил снег? И начиналась охота… за воспоминаниями!
— А помнишь, Тоадер, когда зайцы уже не умещались в санях? И ты еще рассердился… Я тогда подстрелил в садах, возле околицы, косого — с теленка!
— А скажи, Андрей, где отсиживается заяц в такую пору, как сейчас?
— В такую пору он жмется поближе к селу.
— Почему?
— Боится лис.
— А с какой стороны прячется?
— Конечно, с солнечной.
— Все-таки и ты охотник, беш-майор. Хотя и старый дурак!
— А помнишь, как мы учились стрелять в цель? Убивали ворон на ветряных мельницах.
— Поныне не пойму тайны птичьих троп. Видит же ворона, что ее убьют, а не сворачивает… Летят и летят караваны… День, второй, третий. Журавли, дикие гуси, это я еще понимаю, но ворона? Утром — за пищей и вечером в гнездо — точно по той же дороге… Да-а… Говорят, пошел в армию быком, вернулся коровой. Так и мы, дураками были, дураками и в землю ляжем… Хе-хе!..
Дед Андрей быстро хмелел даже от кипяченого вина с сахаром. У него розовели скулы, мочки ушей. Начинал петь. Слова мудрено было разобрать, лишь в припеве отчетливо слышалось:
Эге-ге! Как поехал в гости он в Гирова…
Жители Гирова нынешней зимой убили второго шефа поста, и дед Андрей на свой лад воспевал их.
Я, унаследовавший имя деда и добрую долю его хозяйства, обычно знал, где он охотился. Наскоро вычищал навоз из конюшни, стелил коням свежую солому, подбрасывал корма овцам и, если не было иных занятий, извлекал из-под стрехи жердь с большой гайкой на конце и шел охотиться… за небылицами. Правда, иногда и от меня был кое-какой толк. Однажды я своей жердью с гайкой убил зайца. Дедушка крестился, и друг его Андрей восхищался, до чего я меткий. Но, признаться, охотничьи истории мне приедались. Уж очень они напоминали одна другую. К тому же я вырос уже, чтобы сказки слушать. У меня пробивались усики, и я их тайно сбривал отцовской бритвой. А когда по субботам приходилось менять белье, я забирался на чердак даже в самый лютый холод. Теперь же на дворе стало теплеть и дни пошли в рост.
— Опять куда-то собрался? — спрашивал отец.
— Загляну к Митре.
— К Митре?
— Да.
— Соскучился!
Днем я не заходил к Вике. Будь я девушкой, ходил бы к ней с веретеном. А так нет повода. Что днем искать парню у девушки? Помогать ей расчесывать пряжу? Для этого вдоволь времени на посиделках. Там я никогда не давал веретену раскрутиться до отказа в моей руке. Это примета разлуки. А разлука мне ни к чему.
Незаметно дни увеличились на целый час. По подсчету деда, на страстной неделе, в феврале, конь должен напиться из собственного копыта. И поскольку это было неизбежно, день увеличился еще на час, снег тоньшал, съедаемый солнцем и землей. Зазеленели макушки холмиков, и Иосуб Вырлан позвал как-то бадю Василе Суфлецелу и указал вдаль:
— Видишь, Василе?
— Что, бадя?
— Посмотри подальше, на поля.
— Холмы зеленеют…
— И тропки зазеленели, и дураки в цене поднялись, — усмехнулся Иосуб, шутливо ударив его по затылку.
Бадя Василе почесал затылок, обдумывая, как бы расплатиться с Иосубом…
Зеленые пастбища холмов уже не звали Василе. Ирина Негарэ, дождавшись, когда овцы окотятся, продавала их по одной, чтобы вызволить мужа из тюрьмы. Но даже если бы стадо осталось в целости, бадя Василе все равно бы уже не пастушествовал. Он ухитрился получить у Негарэ свою долю земли, накопил после свадьбы деньжат и обзавелся лошадьми, буренкой. Словом, сколотил хозяйство.
Аника, женушка его из Чулука, оказалась толковой хозяйкой и держала бадю Василе в узде. Теперь он уже не бродил по полям и лесам с капканами на зайцев, как раньше. Присматривал за хозяйством.
Но никто не чувствует так остро приближения весны, как пастухи! Достаточно было баде Василе выйти из дома и пройти к нам напрямик, через плетень, и он до самого вечера ходил, ошалев от запаха набухающих вишневых почек. Раз десять на день выходил он из дома и, раздувая ноздри, вдыхал парок пробудившейся земли. Каждое утро сердце его надрывалось от серебряного звона бубенцов, блеяния осиротевших ягнят и овец. Потом целый день жалобно стонали овцы, оставшиеся без ягнят. Ноги их были залиты молоком из набухшего вымени… А тут еще чертяка Иосуб показал на зеленые холмы! Бадя Василе так расстроился, что, вернись сейчас Негарэ и спроси: «Что дать тебе, Василикэ, хлеба или калача?», он, не колеблясь и не советуясь с Аникой, мигом ответил бы: «Можно калач, он тоже лицо Христово!» — и погнал бы поредевшее стадо на пастбище.