Война под крышами - Алесь Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда сели обедать, бабушка пожаловалась:
– Нехта всю кладовую молоком залил.
– И надо же, – догадалась мама, – сплеснула все же сливки на пол.
Вечером в столовую заглянул познанец, как всегда прилизанный, с неопределенной усмешкой в шалопутных глазах. Пощупал Нинкину голову:
– Ферштейн?
Нина сердито сбросила его руку и полезла на печь.
– Пенкна паненка, хорошая, – совсем развеселился познанец и удалился, легкий и шумный, как пузырь с горошинками.
Скоро в зале поселился другой офицер. В первый же вечер он вошел в столовую, где при коптилке играли в карты. На него старались не глядеть, и он тут же удалился, показалось, даже смущенный. Он какой-то неловкий в движениях, лицо в оспинах.
Утром явился Казик. Увидев немца (тот вышел в кухню с бритвенным прибором), Казик громко провозгласил и даже руку вознес:
– Ес лебе геноссе Сталин! Няхай жыве!
Немец от неожиданности даже голову вздернул, как испуганная лошадь, и тут же покраснел густо-густо. Он внимательно и подозрительно смотрит на Казика, у того лицо самое невинное и беззаботное. Весь вид Казика говорит: «Все это не серьезно. Иначе разве стал бы я в присутствии немецкого офицера произносить такие слова. Вы же человек интеллигентный, понимаете шутку – я это вижу».
Встречная вынужденная улыбка вместе с потом выступила на бугристом лице немца: «Да, конечно, я понял, почему вы осмелились произнести такое. Но…» Немец тут же нахмурился и ушел в комнату, забыв сполоснуть помазок.
В столовой уже балуются подкидным. Янек старательно прячет карты в колени и за каждым ходом приговаривает бабушкино: «Эт, такой бяды!» Страшно доволен он и бабушкиной фразой, и самой игрой. Выиграет – доволен, проиграет – тоже. В полный восторг приводит его дедушкино слово «говяда».
– Говяда ты, брат, а не игрок.
Дедушкино «говяда» означает корову, но какую-то особенно дурную, как сало без хлеба, ту, о которой говорят: «волчье мясо».
– Говяда? – переспрашивает Янек.
– Говяда, брат, хочешь – обижайся, хочешь – не.
Казик шумно поздоровался, переглянулся с Павлом и подсел к играющим. Толю мама отправила за дровами. Вернувшись, он застал всех в столовой. И немец тут. Он чертит на карте линию фронта. Павел смотрит на его карандаш спокойно: он заранее знает, что будет врать немец. Мама стоит в сторонке. Бабушка подступила к самому столу и, как прилежная ученица, даже головой кивает: все понимает. Она чувствует на себе веселый взгляд деда и хмурится, вот-вот скажет: «Эт, старый дурень». Казик повис над картой, егозит, поддакивает немцу, явно стараясь выудить у него как можно больше. И все переглядывается с Павлом. А немец клонит к тому, что к зиме «Москау капут», намекает на японцев.
– Рано, пташечка, запела, гляди, как бы кошечка не съела.
Глухой дедушка только и услышал про «Москау», и ему кажется, что он сказал тихо, но по укоряющему взгляду невестки понял, что провинился. Он засопел и взялся свертывать цигарку.
А тем временем Толя повыспрашивал у Янека нужные немецкие слова. Краснея от смущения и радуясь возможности просветить немца, Толя торопливо выложил:
– Наполеон взял Москву, а ему сделали капут.
Немец не поднял головы, из-за его спины мама грозит Толе кулаком, но и улыбается почему-то. Казик вставил что-то спасительное, но офицер встал и, ни на кого не глядя, вышел. Не успел Толя получить нагоняй, как немец вернулся. Со словарем. Поискал и торжественно указал Янеку. Тот проспрягал:
– Повесим, повесят…
– Ничего не скажешь – тоже аргумент, – скороговоркой согласился Казик.
Немец нашел и существительное.
– Осторожность, – прочел Янек.
Через несколько минут немец вышел из зала с чемоданом. На прощание больно постучал согнутым пальцем Толю по лбу, сделал взмах рукой и ушел.
Толя небрежно заметил:
– Он, наверное, совсем из поселка уезжает.
– Испугался? – набросилась на Толю мать. – И ты что-то понимаешь! Вот пойдет и заявит в комендатуру.
Но почему-то опять улыбается. А за ужином вернулась к этому.
– Казик хитрый. Скажет – и не поймешь, серьезно он или нет. А вы, дурни, так и влопаетесь.
Павел принял это на себя.
– Когда я что говорю?
– А мало ты с ним шепчешься? Как баба! – вступила в дело Маня.
– Вот что, Павел, – серьезно заговорила мама, – я их лучше знаю. Жигоцкие – это особые люди, поверь моему опыту. Ты же не один, пойми наконец. Я не могу объяснить, но меня никогда не обманывает чутье.
Это даже для Толи прозвучало неубедительно. Вмешался Алексей. Подобные разговоры о людях вызывают у него что-то похожее на зубную боль. Он морщится и просит:
– Ну что ты, мама, зачем заранее говорить на человека!
Мама сдается.
– Да что вы на меня все, – смеется она, – я же только советую осторожней быть, а то вам все шуточки…
Виктор поправился
Виктор поднялся очень скоро. С остриженной ножницами, нелепо полосатой головой, в застиранной неопределенного цвета рубахе с большими белыми пуговицами, очень худой – совсем неузнаваем. Толю встретил кривой усмешкой, хотя и не к нему относящейся, но неприятной.
– А, Толя! Ну, что у вас тут? Слава богу, стало тихо, как говорит моя мамаша. А вот и она, к слову.
Вбежала Любовь Карповна.
– Полежал бы, Витик.
– Ну, что там, говори уж? – поморщился Виктор.
Его догадливость немного смутила Любовь Карповну.
– Это можно и завтра. В сарае работа есть.
– Закурить не раздобыла?
– О хлебе теперь думать надо.
– Я у дедушки попрошу, – обрадовался возможности услужить Виктору Толя. Правда, он несколько удивлен, что Виктор курит. До войны курение у него входило в разряд «лишних привычек», которые порабощают человека, связывают.
И еще наведывался Толя к своему бывшему другу, но теперь даже странно, что у них были когда-то общие дела, интересы. И не то чтобы Виктор слишком повзрослел, просто он стал совершенно другим, а с этим другим Толя никогда не дружил. Виктор неприятно безразличен ко всему. О чем ни рассказывай ему, все молчит, только и забота у него, как бы покурить. А потом взялся наводить порядок возле дома, в сарае. И хотя Любовь Карповна страшно довольна его неожиданной домовитостью, он не перестает язвить над нею, но уже не весело, как прежде, а как-то мрачно, зло. Толя рассказал об этом маме, как о чем-то очень забавном. Она нахмурилась:
– Что это он, кажется, и не дурак. И ты там выучишься так с матерью разговаривать.
Скажет ведь: то – она, а то – Любовь Карповна!
– Леонору, гречанку нашу, встретил, – сообщил однажды Виктор, – постояли, помолчали, повыкали. Похорошела и живет как бы в укор людям: у меня нос с горбинкой, нужно мне знать про ваш там фронт!
Правду говорит Виктор, она и Толю совсем не замечает, словно и не бывал у нее дома, не сидел на диване…
Виктор стал приходить к Толе домой: закурить у дедушки, поиграть в карты, помолчать. Он редко вступает в разговоры. Павел попытался было выяснить с ним некоторые вопросы немецкой политики, но с Виктором серьезный разговор трудно вести: он слушает без особого интереса. Заметно, что Надю этот молчальник раздражает, а Казик точно смущается при нем, сникает, слова у него как-то перестают вязаться. Надя не умеет и не желает скрывать свои чувства. В дом она всегда врывается, как с мороза, энергично и шумно.
– О, вижу мужчин! Учителя, художники… – удивилась она. За столом – картежники: Казик, Павел, Толя и Виктор Петреня. – А я думала, – продолжает Надя, – все они или в плену, или в бобиках.
– Или на фронте, – поправил ее Казик.
– Там не вы.
– Или в лесу.
– Там настоящие. А вы…
– «Молодые девушки немцам улыбаются, – затянул Казик, – позабыли девушки…»
– И правильно вас позабыли.
Как бы извиняя Надю и прося других извинить ее, Казик кричит весело:
– Надя такая!
– Ай верно! – сказал Виктор. – До войны мы себя ого какими видели!
– Ругают теперь довоенное, чтобы себя оправдать… кому это необходимо, – глядя в карты, произносит Павел.
– А если уж про то… – вспыхивает Виктор, – многого не было бы сегодня, если бы не было вчера.
– Жду, когда полетит шерсть, – довольная, говорит Надя и садится на табурет.
– Моего тестя раскулачили, – Павел уже глядит прямо в лицо Виктору, – значит, нам куда теперь? Кому охота – пожалуйста. Справимся. И с чужими и со своими.
Павел видит, что в проеме двери, на кухне стоит Анна Михайловна и смотрит на него. Сердито дернул плечами, но замолчал.
Казик, держа карты на столе, объясняет Виктору обстоятельно и чуть-чуть снисходительно:
– И вчера и сегодня происходил и происходит отбор человеческого материала…
– Не цитируйте мне немецкие газеты! – резко оборвал его Виктор.
Казик даже растерялся. Переглянулся с Павлом. Но тот молчит.
Надя пошевелилась, как бы получше усаживаясь:
– Мне начинает нравиться!
– Не о материале, а о людях пора думать, – говорит Виктор. – «Братья и сестры!»… Вот то-то же! Спохватились. Что сто́ят анкеты, мы уже убедились. Писали, писали, а нужной оказалась графа, которой-то и не было: человек ли? Ее-то потруднее заполнить!