Ежегодный пир Погребального братства - Энар Матиас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом наелся и рыгнул.
Потом сделал свои дела под изумленным взглядом молодого этнолога, сел к камину и заснул как пень.
* * *
Раньше на том самом месте, где сегодня стоит дом деда Люси, возвышался замок местных сеньоров, приземистое родовое гнездо обнищавших дворян, чей герб, ориентально-зеленого цвета по красному полю, восходил к Крестовым походам и, по семейному преданию, был дарован самим святым Людовиком: родовое богатство примерно этим и ограничивалось. Им нравилось говорить о своем родстве с Роанами и Лузиньянами; они имели несколько душ крепостных, мельницу, печь и небольшой лесок. Часть их предков покоилась в соседней церкви, другие были разбросаны вокруг имения, так что порой рытье какой-нибудь выгребной ямы ненароком извлекало их останки из погребального сна и псу Люси — вместилищу души ее бабки — нередко случалось грызть обломки знатных костей этих рыцарей или королевских прево, судей и сенешалей, позабытых историей после разрушения замка, случившегося незадолго до Революции. Двумя веками ранее замок частично выгорел во время религиозных войн, когда протестантское войско во главе с Луи де Сен-Желе прошло по этой местности, намереваясь взять Ниор, но тогда дело удалось поправить, и только буйные голодранцы 1789 года сумели довершить дело, начатое гугенотской солдатней: здание сгорело полностью. Не совсем понятно, что сталось с семьей и потомками, на момент пожара они уже давно не жили на месте и не узнали об окончательном разорении; имущество было распродано в 1794 году вместе с имуществом остальных эмигрантов, и, кроме названия Замковой улицы (где случайные туристы тщетно искали какой-нибудь памятник архитектуры), всякая память об их пребывании стерлась. Дом Люси был приобретен в 1932 году прадедом Иеремией, безземельным крестьянином, которому был вверен новорожденный ублюдок и его родительница, — приобретен вкупе с двумя прилегающими амбарами, впоследствии проданными и разобранными на камни. Иеремия спешил доказать свою мужскую силу, чтобы успокоить рану самолюбия, которая все саднила, несмотря на полученные деньги, и потому регулярно покрывал свою бабу в надежде, что родовые муки сотрут всякий след предшественника-елдака. Он манал ее изо всех сил год, потом другой — никакого результата. Он стал бить жену, бил сильно, — небось, плохо она хотела ребенка; потом изменил стратегию, бить перестал и снял с жены часть тяжелой работы, параллельно удвоив усилия, — безуспешно. Ублюдку шло к трем годам. Один вид ребенка, который звал его «па-па» или «отец», наводил на него тоску; тоска постепенно перешла в отвращение и, наконец, в дикую ненависть. Жена уже не знала, кому молиться; жгла свечи, читала молитвы — а ведь прежде не молилась вовсе, ходила ночью, как многие деревенские женщины, к Стоячему камню и оставляла гостинцы феям и волшебным существам, ей даже удалось однажды августовским вечером, в полнолуние, заманить мужа на берег реки — по совету соседки, приписывавшей чудесную власть светилам и падающим звездам. Она советовалась со знахаркой Пелагией, которую все звали Ведьмой и которая таковой не являлась, несмотря на безбрачие, жидкие волосенки и кривой нос. Впустую. Прошло четыре года. Иеремия не сдавался. Он упрямо гнул свое и глубже уходил в ярость. С основанием или без, но он считал себя посмешищем всей деревни; перестал ходить в кафе, напивался дома, потому что радовала его только выпивка, только самогон и домашняя бормотуха, которую он глушил бочками. Его жена Луиза тряслась в ожидании месячных и не раз хотела спрятать предательские марлевые тряпки, сулившие ей чудовищную взбучку: Иеремия под конец чуть не плакал от ненависти и бессилия при виде этой крови, о которой он знал только то, что это — ржаво-каштановый цвет несчастья.
Он принялся бить ублюдка как Сидорову козу. Однажды ночью, устав от отчаянных штурмов мужа, в ужасе от кровоподтеков на теле сына, не в силах выносить побои и укоры, — итак, однажды ночью, после очередного мучительного совокупления, Луиза выдохнула и сказала: ну, дальше некуда, что совпадало с мыслями Иеремии, искренне считавшего, что в тот вечер он особенно крепко ей вставил. Больше она ничего не прибавила. Два дня спустя она с улыбкой шепнула ему на ухо: сдается мне, что он там. Иеремия удивился, что она так скоро заметила, но она пресекла расспросы: женщины такое чувствуют, и Иеремия, который, однако же, хорошо знал утробу коров, свиней и природный ход вещей, охотно поверил. Возможно, Луиза и сама верила. Как бы то ни было, но впредь она стала ему отказывать; нельзя беспокоить мальца, только зацепился, говорила она, что казалось Иеремии разумным, и он не трогал жену. Ее стало шатать, мутить, напала слабость. Иеремия тревожно радовался. Луиза ела, ела, ела и припухала — не сильно, но припухала. Ходила животиком вперед и жаловалась, что, мол, растет грудь; Иеремии казалось, что грудь стала больше. Кровь, которой так опасались, не пришла — по крайней мере, Иеремия ее не увидел. Иеремия по новой отправился в кафе, гордый, как папа римский; проставился братьям Шеньо; угостил кузнеца Пупелена; поднес почтальону Шодансо и егерю. На радостях выпил немало рюмашек, хитро ухмыляясь и никому не открывая тайну, которая тайной ни для кого не была. Иеремия, как настоящий крестьянин, говорил себе, что упорство и труд рано или поздно вознаградятся, — и тут 17 февраля 1940 года вестовой из префектуры или мэрии вывесил извещение: частичный призыв в армию населения, занятого в сельском хозяйстве. Иеремия Моро значился в списке на букву М.
Ему полагалось прибыть в Пуатье, где его ждал пехотный полк.
Опять предстояло драться с немчурой, что не особо удивляло, отец же дрался с ними двадцать лет назад; он помнил, как тот уходил в 1917 году: и тогда ребенком ощущал гордость — гордость и испуг. Конечно, Иеремия уже несколько месяцев догадывался, что в стране война, парни из деревни поехали куда-то на север, Патарен-старший, и Бержерон, и Берто, но он не вслушивался толком в новости, все это было далеко — линия Мажино, Польша, а у него коровы захворали, да и тесть заставлял вкалывать, словно он ломовик. По радиоприемнику жениных родителей музыку было, конечно, приятно слушать, это да, но, как начнутся новости, он вообще ни слова не понимал. Ублюдок ходил в школу и будет ходить туда до двенадцати лет, но сам он учебу помнил совсем смутно. Он умел читать — немного, писать тоже немного, его подучили во время армейской службы, — теперь та же армия звала его выполнить долг.
Луиза была беременна. Иеремии полагалось отбыть в следующий понедельник. И тогда он пошел к мэру, чтобы объяснить, что не может ехать, у него жена тяжела; на что мэр сказал ему, что не все так просто, на родины ему дадут увольнительную, а теперь надо ехать в Пуатье, иначе за ним придут жандармы. Неизвестно, почему мэр не сообщил Иеремии, что по закону тот мог объявить себя единственным кормильцем семьи и так получить отсрочку; не сделало этого и военное начальство, может, потому, что Иеремия, несмотря на свое пророческое имя, ни у кого не вызывал симпатии — ни у тех, кто его хорошо знал, ни у тех, кто видел впервые.
Луиза наверняка притворилась грустной, но не слишком, потому что не хотела тревожить мужа и подталкивать его к дезертирству; она постаралась его успокоить, мол, родители хорошо о ней позаботятся и сам он скоро приедет в увольнительную, на рождение ребенка. Она даже вспомнила высокие слова: защищать свою землю, родину, честь, которые слышала по радио, — они придали Иеремии мужества.
В черной тоске, после последней жуткой пьянки он покинул деревню в компании братьев Шеньо.
Луиза почувствовала облегчение, но не сильное, и к тому же растерянность; симулировать беременность без близкого присутствия мужа было легче, но в отсутствие главного адресата такое притворство становилось ненужным; она решила еще некоторое время продолжать вранье и потом потерять ребенка. Поэтому в последовавшие два месяца она носила под платьем мешочек с овсом и набивала лифчик тряпками; сходила к фотографу и отправила снимок в Арденны, где находился Иеремия, который запрыгал от радости, показал новые формы своей жены братьям Шеньо и выпил с ними четвертную. Луиза сознавала, что теоретически она на шестом месяце беременности, и не могла придумать, как выпутаться из вранья. Она избегала матери, которая дивилась такому поведению; прятала тело от сына; каждое утро говорила себе, что маленький постоялец должен умереть, но не знала как, и какую найти отговорку, и что бы сделать с плодом, вот придет доктор, и что она ему скажет; она потеряла сон, молилась о чуде, а Странная война там, на Севере, тянулась бесконечно, Иеремия мог вернуться со дня на день, — она пропала.