Лошади моего сердца. Из воспоминаний коннозаводчика - Яков Бутович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды вечером я зашел к Казакову и застал его одного – это была редкая удача. Я этим воспользовался и провел часа два в приятнейшей коннозаводческой беседе. Сейчас же чувствовалось знание лошади. Как коннозаводчик, он обладал большим талантом, и, если бы он получил другое воспитание и не сбился с пути, из него, вероятно, вышел бы замечательный во всех отношениях человек. Он особенно преклонялся перед лошадьми двух заводов – герцога Лейхтенбергского и М. Г. Петрово-Солового. Во время Мировой войны, кажется в 1916 году, совершенно случайно проезжая по Поварской мимо Коннозаводства,[55] я решил заехать посмотреть лошадей. В конюшне я увидел Ваню Казакова. Он бросился ко мне с бурным проявлением радости: «Тут есть такая кобыла, что ты все пальчики оближешь! Впрочем, ты запоздал, я ее уже купил». Я ни на минуту не усомнился в том, что Казаков, первостатейный враль, сбрехнул о покупке «замечательной кобылы», а что она была замечательная, в том я тоже не сомневался: Казаков был тонкий знаток лошади, человек с большим чутьем. Кобыла оказалась действительно замечательная, исключительно породная и чрезвычайно женственная. В годы революции я случайно встретил Ваню Казакова на Молчановке. У него был блуждающий взор и очень потрепанный вид. Вскоре он умер в больнице для душевнобольных.
Коноплин и Телегин, Малютин и Коншин
Коноплин – красивый мужчина средних лет, типичный великорус с голубыми глазами, светлыми волосами, рано пополневший, с медленными, ленивыми движениями; воспитанный человек, с которым было приятно говорить и иметь дело. Он был ярым метизатором, обладал первоклассной конюшней и таким же заводом орловско-американских лошадей. Коноплин был обворожительно милый человек, впрочем не лишенный хитрости. Принадлежал он к дворянству Тамбовской губернии; отец его умер, когда он был ребенком. По достижении совершеннолетия он получил во владение миллионный капитал и громадное имение. Как страстный охотник, он сейчас же завел призовую конюшню и имел с ней исключительный успех. Почти тридцать лет Коноплин был первым призовым охотником в Москве, а стало быть, и во всей России. Позднее он завел конный завод. Потерпев полное фиаско при разведении орловской лошади, Коноплин перешел на метизацию, поправил дела, вывел двух рекордистов.
С большим торжеством Коноплин отпраздновал 25-летие своей деятельности и через несколько лет ушел на покой, в два месяца распродав и весь завод, и всю конюшню, и даже знаменитую дачу на Башиловке, где он прожил свыше двадцати лет. Коноплин совершенно отошел от бегового дела, и когда позднее его просили вернуться, чтобы занять крупнейший выборный пост в беговом обществе, он отказался. Его решение всех как громом поразило, никто не ожидал, что Коноплин может уйти от любимого дела. Официальным поводом была выставлена болезнь и категорическое запрещение волноваться, а стало быть, и заниматься охотой, так как последняя без волнения невозможна. Я был очень хорош с Коноплиным и один знал истинную причину столь решительной коннозаводской ликвидации. Коноплин мне по душе сказал, почему он решил навсегда уйти с бега: хотя здоровье его действительно было слабо, но «ослабел» также и его карман. Он, конечно, был еще богат, но средств, необходимых, чтобы первенствовать, уже не доставало. Он не захотел постепенно сходить на нет и предпочел быструю ликвидацию в момент успеха и славы. Поступил Коноплин чрезвычайно дальновидно и умно, так как выручил крупные деньги и ушел с поля битвы, увенчанный лаврами победителя и с именем первого русского охотника, которого все ценили и которому подражали многие. К сожалению, представители русского дворянства не всегда умели так красиво уходить с арены своей деятельности, и в этом было несчастие всего нашего сословия.
Коноплин имел на меня несомненное влияние. Обаятельная личность, громадные познания и опытность, положение в Москве и успехи его призовой конюшни, которая первенствовала на столичных ипподромах, – всё это не могло не подействовать на меня. Позднее наши отношения приняли самый теплый и сердечный характер и такими остались на всю жизнь. Первые годы увлечения прошли, я стал более самостоятельно смотреть на коннозаводское дело, освободился из-под влияния Коноплина, но отношения от этого не пострадали, а приняли еще более приятный и ровный характер.
В последний раз я попытался склонить Коноплина не покидать ипподром, доказывал ему, что с его стороны это временная слабость, упадок духа и что его конюшня, и далее выигрывая 100–200 тысяч, сама себя окупит. Тогда Коноплин сказал мне буквально следующее: «Нет, Яков Иванович, вы недооцениваете завод Телегина. Сочетание Барона Роджерса и Могучего – это такое сочетание, которое вскоре заполонит своими представителями все столичные ипподромы. Если с самим Телегиным ничего не случится, помяните мои слова: он будущий монополист и через три-четыре года все крупные призы будут в его руках. Борьба с ним невозможна». Коноплин оказался прав: следующие десять-двенадцать лет стали сплошным триумфом телегинского завода.
Телегин никак не мог понять, что мог я отказаться от такой милости, как даровая случка с Бароном Роджерсом, и, продолжая бывать у меня, настаивал на том, чтобы я плюнул, как он говорил, на орловцев и заводил скорее метисов, благо представляется такой случай. Я вступил в спор с Телегиным, обвиняя его в том, что он губит тот выдающийся орловский материал, который не он создал, а получил уже готовым от отца. Надо знать характер Телегина, его самовлюбленность и самомнение, чтобы представить, как он взбесился. Он совершенно вышел из себя и уходя заявил, что придет время, когда я все же заведу метисов и брошу орловцев, и что ничего, кроме дряни, не выведу, покуда буду иметь орловский завод. Теперь, вспоминая пророчество Телегина, могу сказать: хотя вывел на своем веку немало дряни, но вывел также и немало хороших лошадей. Орловский завод я не только не бросил, но в какие-нибудь десять лет превратил в один из крупнейших питомников орловской лошади в России. Последние годы перед революцией завод мой занимал по выигрышу одно из первых мест.
В одном оказался прав Телегин: я завел гнездо метисов, правда, небольшое. Но вот от него-то я действительно не отвел ничего замечательного, и мои метисы были хуже моих орловцев. Завел я гнездо не по-охоте, а исключительно из материальных соображений: были хорошие покупатели на метисов и я продавал приплод от своих метисных маток по телегинским ценам.
«Какую лошадь из всех виденных вами вы считаете резвейшей и какую считаете самой красивой?» – эти два вопроса я имел обыкновение задавать людям, причастным к конному делу. Из всех виденных мной на бегу лошадей я считаю резвейшим Крепыша. Эта лошадь была весьма близка к двухминутной резвости, и после всего того, что пережила орловская рысистая порода лошадей в годы революции, появление вновь такой лошади едва ли возможно в ближайшем будущем.[56] Крепыш – прямой потомок серых Полканов. Это соединение и создало «лошадь столетия», как многие справедливо именовали Крепыша. Мы со своей стороны лишь добавим, что в этом столетии было две лошади, которые с равным правом могут носить этот гордый титул, – Крепыш и Потешный! И как первый, так и второй созданы буквально по одному заводскому методу, ибо Потешный также по прямой мужской линии – потомок серых Полканов, а по женской в нем чрезвычайно сильна кровь Полканов вороных. Крепыш есть не что иное, как Полкан, закрепленный, усиленный и в самой яркой форме представленный и выраженный.
Коноплин считал Крепыша самой резвой орловской лошадью, но говорил, что это феномен, счастливый случай, не более, и никогда второго Крепыша не будет. По красоте же Коноплин не мог представить себе лошади лучше Громадного – отца Крепыша. Когда он увидел его на Всероссийской выставке, то прибежал ко мне, весь красный, и с волнением сказал: «Пойдем смотреть Громадного. Ах, какая лошадь!» Нам вывели Громадного, он действительно был хорош. Коноплин с восхищением смотрел на него и только приговаривал: «Как породен, как аристократичен, все остальные лошади по сравнению с ним Егорки-сапожники». Громадный на выводке всегда как бы осознавал свое величие: он косил свой умный, красивый глаз, настораживал уши и спокойно стоял, предоставляя зрителям полную возможность не только любоваться, но и восхищаться им. Коноплин был прямо-таки влюблен в эту необыкновенную лошадь. Приходя ежедневно на выставку, Коноплин первым делом шел к Громадному и давал ему кусочек сахара, который каждое утро коноплинский камердинер Иван, тоже страстный лошадник, заворачивал ему в папиросную бумагу и клал в жилетный карман. Сколько было в этой лошади аристократизма и подлинной красоты! Как хороша была шерсть, серебристо-белая, на какой-то синевато-розовой подкладке, с просвечивающей сеточкой жилок! Таких лошадей, как Громадный, нельзя описывать, их надо видеть!