Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни - Михаил Подгородников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А поводов для насмешек у горожан было немало. Однажды, ловя тайного агента Франции, будто посланного в Россию для убийства государыни, он схватил и по подозрению выпорол повара-француза. То-то позору было. И государыня изволила смеяться. Но чтобы загладить неловкость, прибавила повару жалованье.
В другой раз издал указ, по которому жители Петербурга должны были сообщать заблаговременно, у кого может произойти пожар. Опять горожане насмешничали.
Поэтому, когда приехал курьер от императрицы, Рылееву показалось, что жизнь окончена.
— Ты видел это? — Государыня холодно выбросила палец в сторону стола, на котором лежала одинокая книга. — Ты подписывал?
Пол качнулся под ногами бедного обер-полицмейстера, а книга между тем лежала спокойно и недвижимо на столике, и торчащая закладочка свидетельствовала о том, что сочинение читалось.
— Прости, матушка, — рухнул Рылеев на колени. — Прозевал, бестолковый. Не по злому умыслу — по глупости.
— По глупости, — удовлетворенно сказала государыня. — Если бы по злому умыслу, то тебя казнить следует. Кто же сочинитель?
— Радищев, матушка. Книгопродавец Шнор указывал.
— Радищев… Жаль. Мне он всегда казался милым и старательным чиновником. Может быть, это ошибка, Рылеев? Потом ведь опять каяться будешь: совершил навет по глупости.
— Всех на ноги поставлю, все узнаю.
— Ну, гляди. А насчет Радищева сомнительно, в нем злобности нет.
— Матушка, пусть меня выпорют на съезжей, если не дознаюсь.
— Если не дознаешься, придется так и сделать, Никита Иванович.
Рылеев умчался спасать себя, а она снова принялась за книгу. Она читала главу "Спасская полесть", и ее тяжелые торжественные фразы завораживали, подавляли. Суровая речь Прямовзоры заставила Екатерину отбросить книгу. "Я есмь Истина", — вещает Прямовзора. Ишь, всяк хочет себе истину присвоить. Вдруг легкая, счастливая мысль озарила императрицу: поступок сочинителя весьма просто объясняется — он не имеет входа в царские чертоги. Оттого и завидует, оттого и злобствует.
Этот вывод несколько успокоил, и она встретила вошедшего члена Совета при императорском дворе гофмейстера Безбородко обычной безмятежной улыбкой.
— Что ж, Александр Андреевич, у тебя в государстве творится? Некие лица свободно проповедуют неповиновение и раскол. Угадай, кто?
Безбородко в бессилии развел руками.
— Под крылышком у твоего друга Воронцова укрылись: Радищев и Челищев. Лейпцигские друзья, громовые дети… Выучила в Европе на свою голову.
Безбородко снес этот укол с легкостью.
— Александр Романович никогда не поощрял раскол.
— Знаю о его доблестях. Я его люблю и уважаю. — Верхняя губа государыни вздернулась в злой гримасе. — Однако о симпатиях нам с тобой надлежит забыть, когда речь идет о государственных интересах.
Безбородко услышал металлические нотки в голосе государыни и отвечал тоже с железной решимостью:
— Для меня, ваше величество, государственные интересы превыше всего.
Она закрыла глаза, откинулась к спинке кресла и несчастным, жалобным топом тихо произнесла:
— Напиши Воронцову, успокой меня. Нельзя же так, чтобы свои люди и бесстыдство творили.
В тот же день Безбородко отправил с курьером письмо Воронцову: "Между тем достиг к Ея Величеству слух, что оная книга сочинена господином коллежским советником Радищевым; почему прежде формального о том следствия, повелела мне сообщить вашему сиятельству, чтобы вы призвали пред себя помянутого Радищева и вопросили: он ли сочинитель или участник в составлении сей книги, кто ему в том способствовал, где он ее печатал…"
Александр Романович еще раз прочитал подчеркнутые Безбородко слова "чтобы призвали пред себя помянутого Радищева", и решительно поднялся… Нет, призывать к себе Радищева не будет, а сам поедет к нему.
Но едва он надел камзол, как явился новый гонец. Это было уже частное письмо Безбородко, написанное дружеским тоном: "Я весьма сожалею, что на ваше сиятельство столь неприятная налагается комиссия… Дело сие в весьма дурном положении. Хотя Ея Величество, узнав имя Радищева, кажется, более расположена умягчить свое негодование, но все, впрочем, не лучший конец оно иметь может".
…Воронцову открыл сам Радищев. Александр Романович увидел измученное посеревшее лицо подчиненного, и у него отпала всякая охота вести допрос. Около типографского станка он остановился:
— Отчего вы мне не сказали?
— Каждый должен сам нести свою поклажу.
— Значит, слухи не напрасны?
— Да, тиснуто здесь. — Радищев погладил станок. — Мне не отпереться. Могу, лишь надеяться на милость государыни.
— Слабая надежда. Все равно, что надеяться на порядочность Потемкина…
Они помолчали.
— Александр Николаевич, я впервые в жизни не знаю, что предпринять. Все зависит от настроений императрицы, и следствие тоже. Российский закон — настроение самодержицы.
— Обо всем этом я сказал в своей книге.
— Жаль, что мне не удалось прочитать многое, вами написанное. С некоторыми вашими мыслями я не согласен. Человек, побужденный к бунту, может стать зверем. Однако боль ваша мне понятна.
— Спасибо. Это лучшее для меня утешение.
— Вас ждёт обыск. Я бы мог взять оставшиеся экземпляры.
— Нет, пить чашу придется мне одному. Но если угодно, некоторые рукописи я хотел бы доверить вам.
…Воронцов уходил из дома на Грязной с тяжелым бумажным свертком.
Дома его ждало новое письмо от Безбородко: "Спешу уведомить ваше сиятельство, что Ея Величеству угодно, чтобы вы уже господина Радищева ни о чем не спрашивали для того, что дело пошло уже формальным следствием…"
Внизу значилась дата: 27 июня 1790 года.
28 июня Зотова допрашивали в Управе благочиния.
— Ну, ну, рассказывай, как ты торгуешь скверными книгами? — говорил Рылеев, бегая по комнате вокруг стула, на котором был усажен для допроса Зотов.
— Ваше превосходительство, — степенно, с достоинством отвечал Зотов, — отродясь скверными книгами не торговал. А ежели "Путешественника в Москву" имеете в виду, то я слыхал, что сама императрица книгой интересуется, камер-паж Балашов мне об этом оказывал.
Все слова он произносил пустующему креслу обер-полицмейстера, потому что крутить головой за мятущимся начальником не подобало числящемуся на хорошем счету столичному купцу.
Рылеев озадаченно оборвал бег.
— Ну, ну, ты дуралей, Зотов. Не тебе судить об императрице. И книжку ты не читал, а умничаешь!
— Книжку я читал. — Зотов продолжал внушать креслу. — Ничего предосудительного не заметил. Да и навряд ли чего-нибудь противозаконное там есть, коли дозволено Управой благочиния.
Рылеев вперился в зотовский затылок, который покоился на крепкой основательной шее. Затылок излучал спокойствие, и Рылеев забежал вперед, чтобы глянуть в глупые глаза купчишки, "Ну и что! — хотелось крикнуть. — Что из того, что дозволено управой? Не читано и дозволено!" Но спохватился: не догадывается ли бестия о промахе начальства, и погрозил пальцем молодым, дерзким и как будто не таким уж глупым глазам Зотова.
— Расскажи, каналья, откуда получил книги?
— Сидельников, купец, дал.
— А где этот Сидельников живет?
— Не могу знать. Говорено, что в Москве…
— А известно тебе, где печатана книга?
— Никак не известно, ваше превосходительство. Литеры, похоже, книгопродавца Шнора.
— А! — закричал Рылеев и схватил пылинку, плавающую в воздухе. — Шнор! Знаю, его литеры. А тискали где? Где зловредный станок стоял?
— Не могу знать, ваше превосходительство.
Сколько Рылеев ни бегал вокруг туповатого купца, сколько ни называл его дуралеем, допрос не продвигался ни на йоту — все упиралось в какого-то мифического московского купца.
Решено было перенести следствие на завтрашний день, когда в Управу благочиния обещал прибыть сам начальник Тайной экспедиции Степан Иванович Шешковский.
Грустные глаза Шешковского, подернутые слезой, медленно ощупали Зотова, подержали его на весу, взвесили и, наполнив ужасом, опустили куда-то в темное небытие. Герасим Кузьмич замер перед начальником тайной полиции, как кролик перед удавом.
— По глупости, только по глупости своей не думал, что книга — противная правительству, — быстро с готовностью сказал он, когда Шешковский задал ему первый вопрос. — Да и цензура Управы благочиния выставлена.
— Цензура выставлена сзади, а должна быть спереди, — тихо произнес Шешковский и погладил суковатую палку, которую держал в руках. Зотов не сводил глаз с пальцев, поглаживающих палку и способных в любой миг поднять ее над его спиной. — Сия разница могла бы удостоверить и вразумить тебя, что книга есть пасквиль.