Стремнина - Бубеннов Михаил Семенович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
V
У обрыва долго не стихала разноголосица. Жизнь на Буйной была довольно однообразной, скучной, и все, жившие в прорабстве, радовались любому необычному случаю. А сегодня выдался особый, чрезвычайный случай, и тут, естественно, никто не мог остаться равнодушным. К тому же очевидно было, что самый настырный поклонник Гели получил, как говорится, от ворот поворот, и это не могло не обрадовать всех остальных ее поклонников: одним стало меньше — и то хорошо. Правда, вместо Белявского у них вроде бы появился еще более серьезный противник — сам Арсений Морошка. Но все боялись этому верить и потому старались не верить: лучшей самозащиты, как известно, не найти. И потому все охотно потешались над отвергнутым.
Борис Белявский никак не хотел уходить с обрыва. Он все рвался от Мерцалова к прорабской, пока не раздалась команда Кисляева:
— Возьмите его, ребята.
Уваров и Чернолихов подхватили Белявского под руки и повели с обрыва. Кисляев, Дервоед, Подлужный да еще два солдата из бригады, Зубков и Гурьев, оттеснили Мерцалова назад, в толпу матросов, охранников и изыскателей. Бородач забушевал позади:
— Эй, рррожи, что вы с ним делаете? Что делаете? Не бить! Не увечить! Будете отвечать! Так и знайте!
— Ну и гад! — проворчал Кисляев.
Поняв, что к прорабской нет пути, Белявский решил как можно скорее укрыться от толпы в своей каюте. Он быстро дошел до берега. Перед брандвахтой, освещенной сигнальными фонарями, его отпустили. Он хотел было взбежать по трапу, но сорвался и упал у самой воды. Солдаты подбежали и подняли его, а Кисляев посоветовал:
— Ты спокойнее…
Осторожно, не спеша Белявский одолел почти половину пути, но там опять потерял равновесие и, будто подкошенный, полетел с трапа.
Его вытащили из воды. Усадили на трап, осмотрели, освещая карманными фонарями: крови нигде не видно. Ощупали руки, ноги — не кричит, стало быть, все цело…
— Ушибся? — участливо спросил Кисляев.
— Чепуха, — ответил Белявский глуховато.
Вася Подлужный подсел к Белявскому и тихонько, но так, чтобы слышалось в толпе, спросил:
— Выпил-то где? Скажи.
— Уйди! — оттолкнул его Белявский.
— Эх ты, недоросль! — заговорил Подлужный, не покидая трапа. — Задумал девчонку умыкнуть, а сам напился. Разве ж так можно? Берешься за серьезное дело — лишнего не употребляй. Давно известно. И все надо было обдумать трезвой головой. Ты бы ей сначала кляп засунул в рот, чтобы кричать не могла, да руки-ноги связал, а потом сложил бы вдвое да в рюкзак!
В толпе послышались смешки.
— Кто ее хотел умыкнуть? Чего он болтает? — выкрикнул Белявский оживленно разговаривающей толпе. — Она не девчонка, а моя жена, и я просто хотел забрать ее отсюда…
— Забрать силой? — спросили из толпы.
— Упрямых часто насильно учат, насильно лечат и даже насильно спасают от гибели, — ответил Белявский. — Если ради добра — это уже не насилие.
— Рассудил! — заметил Кисляев суховато. — Немало еще охотников делать людям добро против их воли! И ты, видать, из тех доброжелателей?
— С нею нельзя было иначе, — ответил Белявский.
— А почему?
— Она не понимает, что делает…
— Обожди — пусть поймет.
— Ей еще больше заморочат тут мозги.
— Что она — дурочка? Тогда зачем она тебе?
— Опять говорю: она моя жена! — взрываясь, выкрикнул Белявский. — Понятно? Же-на!
— Жена — и сбежала? — подковырнул Кисляев.
Белявский замялся, не зная, что ответить, а тем временем в толпе заговорили:
— А почему они не расписаны, а?
— И правда, почему она сбежала?
Разговор неожиданно принимал определенно опасное направление: еще одна оговорка — и смекалистые парни легко догадаются, что произошло в поселке у порога. В глубине души Белявский боялся разоблачения больше всего на свете, и его вдруг сильно зазнобило. За несколько секунд он начисто отрезвел и, быстро поднявшись на ноги, сильно встряхнул плечами:
— Озяб я…
Толпа примолкла. Никто не сомневался, что он вновь сорвется с трапа. Но Белявский, собрав в комок всю свою волю, очень быстро, ни разу не покачнувшись, поднялся на борт брандвахты.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Он долго рвал подушку зубами.
И не оттого страдал Белявский, что не удалась его затея. Отрезвев, он понял: она была явно неразумной, заранее обреченной на неудачу, эта затея, задуманная сгоряча да во хмелю. Что и говорить, тут нельзя было действовать силой, хотя бы и желая Геле добра. Страдал же Белявский прежде всего оттого, что теперь-то окончательно подтвердились его смутные догадки. Признание Гели было, конечно, не шуткой, не выдумкой, а горькой правдой. И еще страдал Белявский от сознания своего полнейшего бессилия и неспособности изменить течение событий. Своим дурацким поступком он, несомненно, лишь ускорил их ход. Теперь, когда все открылось, Геле нечего скрывать свою любовь. Вот она осталась в прорабской и, возможно, сегодня же станет женой Морошки…
Уже в те дни, когда Борис Белявский лишь смутно догадывался о чувствах Гели к Морошке, он жил с ощущением болезненной внутренней дрожи, которая не покидала его даже во сне. Ночи напролет он бродил вокруг прорабской. Его до упаду забивала мошка, а он все ходил и ходил, стиснув зубы. Одержимость, похожая на безумие, владела им в те ночи. Но, оказывается, все эти страдания были только прелюдией той невероятной муки, какая началась после признания Гели.
И ему вспомнилось недавнее…
Да, Геля понравилась ему с первой встречи. Очень понравилась своей непосредственностью, искренностью и прямотой. Правда, теперь, оборачиваясь назад, Борис Белявский, положа руку на сердце, не мог бы сказать определенно, любил ли он Гелю уже тогда, принимая решение жениться на ней. Он жил, не считая нужным серьезно разбираться в своих чувствах. Все делалось им круто, безотчетно, стихийно, и в этом он находил истинное наслаждение. Он считал так: если хочется что-то сделать, значит, делай и не рассуждай. Это и есть высшая свобода. Не стремись разгадать себя до конца. Даже перед собой ты должен всегда оставаться загадкой — и тогда будешь особенно заманчивой загадкой для других. Так что если даже и была любовь, то, во всяком случае, куда сильнее ее было желание обладать Гелей, и именно оно постоянно горячило и подталкивало Белявского. Настоящая же любовь, несомненно, пришла когда-то позднее.
После той памятной ночи он уходил на Енисей в тревоге. Он все еще пытался успокоить себя мыслью, что его недостойное поведение было вынужденным, и в этом искал оправдание и утешение. И постепенно его тревога поостыла. Конечно, Геля очень обижена, рассуждал он тогда. Но что же делать, если так случилось? И Белявский надеялся, что Геля, поразмыслив наедине, выплакав обиду, постепенно смирится с тем, что произошло, а со временем и простит…
Его будто оглушили дубиной, когда сказали, что Геля скрылась из поселка. Он едва-едва дотащился до дома, быстро и смертельно напился, а затем в диком буйстве перебил все остальные бутылки, заготовленные для свадьбы. Его нашли полумертвым среди осколков, усеявших пол, в луже крови.
Две недели он жил, как в бреду. Уязвленное самолюбие и горечь утраты жгли его день и ночь. То, что Геля не смирилась, как он ожидал, не столько озлобило его, сколько заставило удивиться несгибаемости ее характера. Удивиться и раздосадованно и восхищенно. Вот тогда-то он, конечно, уже любил Гелю. Тогда-то и понял, как обидел ее той ночью. Горечь утраты и сознание вины, слившись в одну боль, не давали ему и секунды покоя. Теперь он не мог жить без Гели, да еще с черным пятном на своей совести. Ему хотелось хоть немного загладить свою вину перед Гелей. Он надеялся, что если она, несмотря ни на что, все же станет его женой, постепенно все горестное сотрется в ее памяти. Не сомневаясь, что Геля где-нибудь поблизости, на Ангаре, он поднялся до первой пристани — Железново и там быстро напал на ее след.
Что же теперь?
Все кончено. Завтра же Морошка, несомненно, выгонит его из прорабства. Кричи не кричи, а он здесь царь и бог. Ему нет никакого резона не воспользоваться своей властью. Каждый добывает свое счастье как может.