Как стать богом (СИ) - Востриков Михаил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Битый час толковали о чем-то неудобопонятном, какие-то дурацкие анкеты обсуждали, заполняли вместе, грызлись по поводу ответов на совершенно идиотские вопросы
(«Прожил большую часть жизни в крупном городе? Да-нет»…
«Регулярный уход за зубами? Да-нет»…
«Физические упражнения: нерегулярные; регулярные, умеренные; регулярные, активные…»)
Я почти не слышал их — я только пялился на страхагента, как загипнотизированный. Смотреть на него без содрогания, почти физического, было мучительно трудно, не смотреть же совсем невозможно. И я смотрел, ничего почти не слыша и не понимая. Но потом стали возникать имена, как правило, незнакомые, но вдруг мелькнули и знакомые: Костомаров, Хан… (Какой такой Хан? Тенгиз?) Тут достопочтенный Агре поднялся величественно и произнес:
«Попрошу Вас ко мне!»
(Как будто до сих пор они были не у него, а на лестничной площадке.) И они удалились в чулан и еще добрый час бубнили там о чем-то, время от времени резко покрикивая друг на друга, а затем вновь появились: страхагент впереди (с довольным видом и уже не такой страхообразный, каким был изначально), а достопочтенный Сэнсей — следом, весь перекошенный лицом и с фужером коньяка в руке. Этот коньяк он потом, сидя на рабочем месте, еще полчаса после ухода социального страхования, молча потягивал, словно оттаивал, словно отходил от сильного стресса. А когда я осмелился спросить, в чем, собственно, дело и кто это, он ответил:
«Ангел Смерти это» — и снова занялся своим фужером.
СЮЖЕТ 11/2
И я ему верю. Почти. Потому что не поверить было, знаете ли, довольно трудно, а поверить — совершенно невозможно… Я привел здесь этот эпизод, чтобы продемонстрировать: пользы от меня вам будет немного — ничего интересного вы о связях его от меня не узнаете, как ничего об этих связях не узнал я сам за десять лет беспорочной службы. Что касается его клиентов, то десятки и десятки их прошли передо мною, все они совершенно официально занесены в соответствующие файлы, и файлы эти могут быть представлены в любой момент — по соответствующему запросу, скажем, Налогового управления.
Десятки и десятки, главным образом, мам и бабушек со своими отпрысками… Попадаются среди них и папы с дедушками, но это вариант более редкий, почти экзотический. Жадные родительские глаза в жадном ожидании чуда сегодня, сейчас, желательно в середине сеанса… Испуганные детские, испуг в которых так быстро и трогательно заменяется испуганным интересом, а потом и обстоятельной деловитостью, и вот перед тобою сосредоточенно сопящий пацан, словно занятый каким-нибудь сногсшибательным, чудесно пахнущим, новым с иголочки дареным конструктором…
И вечный страдальческий вопль: ну почему же нельзя девочку?!! Он и сам не знает толком, почему он не может работать с девочками. С девочками, с девушками, с матронами… Он сказал как-то (не мне, но в моем присутствии), что видит людей как бы на просвет — прожилки, сложнейшая ячеистая структура, нити, шевелящееся цветное с богатыми оттенками сложно организованное месиво, но совсем не видит женщин: они для него все, как сплошные терракотовые, бирюзовые, графитовые, малахитовые сосуды — они непрозрачны, хотя и невероятно, почти божественно, красивы… Но: любоваться — да, работать с ними — нет. И это при том, что родители девочек особенно — невероятно, удивительно, неправдоподобно! — настырны…
СЮЖЕТ 11/3
Он скромен. Этого у него не отнимешь. Он невысокого о себе мнения — и на словах, и на деле. Величайшим и непростительным грехом своим он считает лень и категорическое неумение заниматься тем, что ему неинтересно. Когда я пристаю к нему в том смысле, что надо, мол, наконец и поработать, он отвечает мне из Екклезиаста:
«Во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастья размышляй…»
Но на самом деле, он так не думает. Просто налетающие приступы творческого ступора мучают его, словно какая-нибудь экзема — от которой не умирают, но и никогда не вылечиваются до конца. Я знаю, он не любит думать об этой своей экземе. Ему скучно и тошно об этом думать. Ему (как мне кажется) вообще — и уже довольно давно — скучно и тошно существовать. С тех пор, наверное, как он пережил свой двадцать второй приступ профессиональной импотенции и понял вдруг, что эти приступы теперь — навсегда… Это, по-моему, единственное, что страшит его и беспокоит по-настоящему. Он, наверное, и сам не помнит уже, когда это произошло впервые и окончательно. Наверное, это было как открытие в себе семени смерти: вдруг понимаешь впервые и окончательно, что ты смертен и ждать осталось не так уж и долго — ну, пятнадцать лет, ну, двадцать… А ведь только вчера ты полагал себя (а значит, и был) бессмертным!
СЮЖЕТ 11/4
Что такое двадцать лет жизни по сравнению с бессмертием? Что такое скупые дозы… разовые взрывы… счастливые пароксизмы вдохновения, сделавшиеся отвратительно редкими, в сравнении с тем ликующим сознанием мощи, которое сотрясало тебя еще совсем недавно, какой-нибудь десяток лет назад… Ощущение беспредельного всемогущества.
Ощущение Бога в груди — вот здесь, под самой ямочкой, под ключицами, где теперь — с некоторых пор — не бывает больше никаких ощущений, кроме, разумеется, тупой ишемической боли, если вздумаешь, как встарь, догнать уходящий автобус… Я вижу, как желчно завидует он людям, которые могут реализовать свой профессионализм в любой момент, когда им только этого захотелось. Художникам завидует. Музыкантам. Акробатам. Захотелось акробату сделать сальто назад — напружинил мышцы, присел, вскинул тело, перевернул себя в воздухе и снова стал на ноги — прочно и точно, как влитой. Или — ударил по клавишам и родил мелодию, которой только что не было и которая вдруг стала быть… Главное — в тот самый момент, как только тебе захотелось… пришло в голову… зачесалось… Несколько раз он при мне (по разным поводам) повторял:
«Я знаю, почему так много людей охотно занимаются колкой дров по крайней мере, сразу видишь результат своей работы…».
Это не его слова, это цитата, я только не помню, откуда. И он очень сочувствует сочинителям всех родов. Потому что сочинительство — это изобретение не существовавшего без тебя, до тебя и помимо тебя. Изобретение, повторяющееся вновь, и вновь, и вновь — в конечном счете открытие знания о человеке, который перед тобой — сидит и ничего не понимает, только глаза на тебя таращит, и в голову даже не берет, что все уже СЛУЧИЛОСЬ, что ты видишь перед собою уже не его, глазами лупающего, не оболочку его бренную, а суть, подноготную, душу. Сущее его и будущее, на многие годы вперед, аминь…
СЮЖЕТ 11/5
Я, как вы видите, постепенно приближаюсь к главному, к его работе, приближаюсь как бы по неуверенной шатающейся спирали, приближаюсь, новее никак не могу приблизиться, потому что не знаю, как поточнее о ней рассказать. Здесь нет никаких тайн! Сам он охотно и без какого-либо внешнего или внутреннего принуждения рассказывает о своей работе всякому, кто его об этом спросит.
Иногда мне кажется, что он и сам пытается разобраться в себе и в том, чем он занимается, — именно пытается, тужится, тщится — как правило, неуклюже, иногда — не без изящества, но всегда — безуспешно. Мне кажется замечательным и странным, что, охотно соглашаясь на интервью с газетчиками и журналистами, он словно нарочито и выборочно отказывает всем мало-мальски авторитетным изданиям.
«Московские новости» — решительное «нет».
«Известия» — нет.
«КоммерсантЪ» — нет, нет и нет.
«Московский комсомолец» — н-нет.
«Аргументы и факты» — пожалуй… а впрочем, нет, извините, нет…
Зато какой-нибудь «Логос и Космос» — с удовольствием!
«Голос Неведомого» — да-да, завтра в двенадцать.
«Черная аура» — пожалуйста!..
(Я понимаю, помимо всего прочего, его работа его же и кормит, реклама нужна ему, как хлеб насущный, хотя бы только для того, чтобы поддерживать определенный уровень жизни. Я не говорю уж о задачах высоких и целях неназываемых… Впрочем, если подумать, на кой ляд ему реклама, если мы имеем по пять-шесть заявок в неделю и разборчивы, словно до неприличия раздраженный Ниро Вульф? Но он обожает получать гонорары за свои интервью.