Королева - Розалин Майлз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, теперь нам не пожениться, даже не быть друзьями. Теперь Робина попрекнут не его плебейской кровью, отнюдь не королевской кровью, но кровью невинной жертвы, кровью убиенной жены.
Впервые с начала разговора я заглянула Робину в глаза, застывшие, темно-серые от потрясения, и поняла — он тоже увидел. Он отвел взор и сказал сухо, как прежде:
— Я еду в Кумнор — сделать необходимые распоряжения.
Внезапно мне все стало ясно — словно вспышка молнии разрезала ночную мглу.
— В Кумнор? Нет! Это подогреет скандал, даст новую пищу для пересудов! Скажут, что вы устроили все, пока были со мною в Ричмонде, а теперь возвращаетесь замести следы!
Я едва различала его в сумерках. Он хрипло втянул воздух;
— Вы думаете, так скажут?
— Конечно! Единственный выход — послать туда уважаемых людей и провести дознание.
— О, Господи! Господи, прости меня! — Он, едва не плача, на ощупь нашел мою руку. — Миледи, я не могу выразить, как скорблю о ней и как ненавижу себя! Но хуже всего, что я замарал и вас, затащил в навозные кучи Европы, в выгребные ямы худших умов мира!
В темной комнате его глаза сверкали невыплаканными слезами. Я протянула руку. Он вздрогнул, когда мои пальцы коснулись его скулы, погладили тугие завитки на виске.
— О, миледи!
— О, мой Робин!
Я наклонилась, держа руку на его шее, почувствовала, как мускулы под моими пальцами наливаются сталью, почувствовала их сопротивление, почувствовала, как они ослабели, когда я нерешительно прижалась лбом к его лбу. Между нами воцарилась великая тишина; теперь я тоже плакала.
Наконец я взяла его измученное лицо в обе руки, попыталась поцелуями разгладить лоб, разгладить губами оставленные горем борозды, осушить губами слезы; я целовала теплые и мягкие веки. Наконец я поцеловала его в губы — торопливо, словно нарушая запрет.
— Миледи, о, миледи!
Он был рядом со мною в оконной нише, одна его рука — на моем плече, другая касалась щеки. Нежно он повернул меня лицом к себе, и мы поцеловались, как никогда прежде. То был поцелуй, какого я, похоже, алкала и жаждала всю жизнь — его губы выпивали из меня душу, вращение времени замедлилось, остановились сами звезды.
Наши губы были сладки, как спелый плод.
Нежно его язык отыскал мой, почувствовал ответ, двинулся дальше. Теперь мои слезы высыхали на медленном огне, разгоравшемся и разгоравшемся с каждым касанием его губ, с каждым движением его пальцев.
Его пальцы сжимали мое плечо; я дрожала его дрожью, все сильнее, яростнее с каждым поцелуем. Я раскрывалась, как цветок, вбирала его, выпивала, не думая ни о чем, кроме его поцелуев, и следующего поцелуя… и следующего…
Теперь он обхватил мои плечи, сдавил, вжимая в себя, гладил мою шею, щеку, подбородок, ниже, ниже. Уверенно и решительно он нащупал корсаж, провел пальцем по украшенному каменьями краю. Под корсетом из китового уса, под жесткой, как доспех, шнуровкой мои груди ныли, соски заострились, все мое тело молча, страстно укоряло: зачем так долго?.. Зачем так нестерпимо долго?..
А он?
Похоже, он думал иначе. Его пальцы умело и безошибочно отыскали крючки на боку, скреплявшие жесткий корсет. Сейчас он смеялся от радости легким горловым смехом, наклонясь и целуя мою щеку, шею, мои груди, высвобождаемые из корсета по мере того, как он расстегивал крючок за крючком.
Я влеклась к нему, желала его, слезы хлынули снова, нежные и сладкие, словно цветы под дождем. Его аромат переполнял меня — майоран, бензойное масло… Мягкие, словно поступь эльфа, длинные пальцы раздвинули корсет и проникли внутрь, — Миледи, о, миледи!
Мы разом задохнулись, когда его рука отыскала мою грудь, почтительно приняла в горсть, коснувшись соска восхитительно жесткой ладонью. Медленно он обнажил один темный кружок, другой, пока мои груди не стали как у коровницы, — мои груди, стан, все мое тело жило его прикосновениями, жаждало его власти. И, словно коровника, я шептала вслух:
— О, Робин-да-милый-Робин-о-да-а-дадаааа…
— О, мадам, нет! — Он оторвался от меня. — Что я делаю? Господи! Пусть Бог и вы, мадам, простят меня!
Я насилу обрела голос:
— Простить вас, Робин? За что?
Он опустил голову, встряхнул ею, словно оглушенный ударом.
— За то, что я позабыл, кто я… и кто вы! — Он встал. — Я должен уйти… уехать… немедленно!
— Робин, нет! Не говорите этого… не уходите! — Я сама услышала, как жалко это прозвучало — мольбой покинутой, обреченной женщины. Запинаясь, я продолжала:
— Если кто и забылся, то не вы! Я… мы оба…
Он покачал головой:
— Единственное, что я могу сделать для Вашего Величества, это немедленно уехать. Тогда никто не скажет, что ваш шталмейстер убрал мешавшую ему жену и остается при вас в должности комнатной собачки!
Я опустила голову, ничего не видя от слез.
— Куда вы едете?
— В усадьбу в Кью. И буду ждать там.
До каких пор?
Кто знал, кто мог сказать, кто из нас посмел бы тогда спросить?
Никогда прежде нам не приходилось прощаться. Это всегда было «до завтрашнего полудня, Ваше Величество» или «я буду ждать вас после вашей аудиенции». Но сейчас он разбил мне сердце одним коротким «adieu!»…
«Повадятся печали — так идут не врозь, а валом, »[6], — сказал один из этих писак, один из сочинителей пьесок.
После смерти Эми и Робинова отъезда мне, словно глупой коровнице, казалось — хуже быть не может. Но тот же борзописец, тот же бумагомаратель однажды воскликнул: «Кто может про себя сказать: „Мне хуже быть уже не может“?»[7].
Потому что всегда есть худшее.
И оно, это худшее, надвигалось, в то время как я рыдала, и злилась, и молилась за Робина, за Эми, за себя.
О, как суетно, как эгоистично горе! Я и внимания не обратила, когда Трокмортон сообщил из Парижа, что новый французский король, муж Марии Шотландской, бедный юнец, отстающий от нее и по росту, и по годам, и по всему, кроме французской самоуверенности, страдает от боли в ухе. Все мои мысли были в Кумноре, я хотела знать одно: выяснилась ли истина?
— Началось ли дознание? Было ли разбирательство? Каков вердикт?
Никогда я так не ценила сверхъестественную деликатность Сесила, как сейчас, когда он с бесстрастным лицом произнес:
— Мадам, все идет согласно установленным предписаниям и решится в свой срок.
И со… смертью, чуть не сказала я, ибо он был для меня все равно что мертв — с утратой Робина навалились другие насущные дела, которыми я до сих пор отчаянно пренебрегала. И самым отчаянным для меня, самым насущным оказался незаживающий вопрос о замужестве и престолонаследовании, ведь с отъездом Робина волки осмелели и выли теперь у самых моих дверей!