Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виктор Сергеевич выставил на скатерть бутылку вина.
Напряженно читая его взгляд, она стала механическими движениями собирать на стол.
– Много лет все думал приехать к вам…
– А… – она сглотнула. – Устали, поди, с дороги…
– Вы сядьте.
Она подчинилась в отчаянии.
Он налил стопки, посмотрел ей в глаза, на фотографию, вздохнул и кивнул коротко…
– Гена, – сказала женщина и упала головой на стол.
Она прихлебывала воду и аккуратно промокнула тряпочкой мокрое пятно на скатерти. Виктор Сергеевич загасил папиросу, встал со стопкой:
– Светлая его память…
Спокойная слеза затихла на ее подбородке и упала.
Он помолчал, кашлянул для разговора.
– Вы расскажите, – произнесла Анна Емельяновна, тоскуя и томясь.
Он заговорил с паузами, затягиваясь глубоко, приопуская веки.
– …и когда зашел на катер второй раз пикировщик, – дошел он, – раненые, лежим рядом… И дали мы с ним тогда слово друг другу, – крепко выделил, – матросское фронтовое слово дали: живой кто останется – не забудет другого и волю его последнюю исполнит.
Рассказ его был краток.
Женщина слушала с обескровленным неподвижным лицом.
– Вы ешьте, – сказала она и вышла.
Он выпил и закусил.
Кот приблизился, потерся в ноги. Он поднял его за шкирку.
– Вот так, – сказал он коту и подул на него.
Женщина вернулась с сухими глазами.
– Не верю я вам, – сказала она. – Неправда это все. Я ведь чувствую. Он специально прислал вас. Где он?
Ах ты черт. Ай да баба! Знал Гена, кого выбрать.
Виктор Сергеевич покачал головой.
– Милая Анна Емельяновна… Правда. Я работаю в Коломне, представителем завода по эксплуатации электровозов, – мягко объяснил. – Получаю много, все время в командировках, – вот и посылал иногда.
– Да зачем же, зачем!.. Лучше б вы не приезжали.
Ветер отдувал занавеску.
– Простите меня… – проговорила она наконец.
– Ничего.
– Нет, вы простите. Да и… я ведь вам всю жизнь обязана. Не отблагодарить. А сказали вы правду. Я знаю, правду. Да только… Ведь ждала. Двадцать два годочка все ждала. Жила этим. И теперь уж не перестану ждать, сколько осталось мне. Знаю, – а не могу не ждать.
– …Мы за то воевали, чтоб жизнь была счастливая.
– И деточек у нас не было…
– У меня тоже нет детей.
– Вы что же, не женаты?
– Женат.
Он не спеша шел с папироской по дороге, перекидывая с руки на руку легкий чемодан.
– Удружил, – усмехался. – А хрен его знает. Два дня поревет, а там привыкнет – легче станет. Полная определенность. Крути не крути, раз все ясно – точка. Полбанки с тебя, Гена.
Собирал малину с придорожных кустов. Спустился к заливу. Раздевшись, вошел в жгучую воду, отмахал туда-обратно. Ухая, растерся – поджарый, в отметинах.
Попутная машина подкинула его до города.
– Опять к нам? – улыбнулась официантка в кафе.
– Моя славная, – подмигнул. – Два бифштекса, бутылку «три звездочки» и плитку шоколада.
Когда принесла, шоколад пододвинул ей.
– Спасибо, – мотнула она завитушками.
– После работы свободна?
– А быстрый вы.
– Быстрый, – подтвердил он.
Он сидел до закрытия, слушал музыку, еще заказывал: угощал соседей.
– Анечка, будешь ждать меня двадцать два годочка? – в сгустившемся гомоне подсек официантку. Она сделала глазки:
– Пьете вы много.
– Ничего, – сказал он. – Я умею.
– Это вы все умеете.
Из погасшего кафе они вышли под руку в половине первого.
Их ждали.
– Что, – весело оскалил Гурча золотые зубы, – поговорить надо?
– Догадливый, – порадовался передний, столб.
– Разойдемся миром, ребята, – сказал Гурча.
– Конешно разойдемся. Морду тебе набью и разойдемся, ты не бойсь. А с тобой, Анька, разговор отдельно, шкура дешевая.
– Те-те-те, – процокал Гурча и ударил правой. Столб согнулся и лег на землю.
– С дороги!
Трое насели разом в беспорядочном махании. Он отпрыгнул к витрине. Плюнул в лицо – лягнул в пах – один скорчился под ногами.
– Калечить буду… – прорычал Гурча.
Длинный вставал. Слева кряжистый нацелил мощный кулак – он уклонился – загремела обсыпаясь витрина – отскочил.
– Все, падла… – длинный достал нож. Четвертый, придвигаясь, пристраивал на руке кастет.
Гурча качнулся влево-вправо согнувшись, вскрикнув прыгнул вбок, пятерней ткнув ему в глаза.
Милицейский свисток рассверлил слух и придвигался быстрый топот. Гурча побежал вдоль стены к черному проходу между домами, но брошенный с шести шагов вдогонку самодельный литой кастет попал ему в затылок, и он с маху распластался на асфальте, раскинув полы белого плаща, подломив под себя левую руку и выбросив вперед правую с золотым перстнем на мизинце.
Ночью сидел в камере на нарах, осторожно трогал разбитый затылок. Зло затягивался добытым чинариком.
«Так сгореть, – щурился, аж скулы сводило в презрении… – Подрывать отсюда, пока не расчухали. Запросы, идентификация, тра-та-та, мотай чалму: семь отсидки, да три за побег, да здесь довесят. Пришить-то ничего не сумеют – вот уж шиш, чисто все; мало и так не будет. Эть твою, не было печали. Ну как сопляк, как фраеришка. И за каким хреном? Не-ет, подрывать отсюда».
Поживем – увидим
Затвор лязгнул. Последний снаряд. Танк в ста метрах. Жара. Мокрый наглазник панорамы. Перекрестие – в нижний срез башни. Рев шестисотсильного мотора. Пыль дрожью по броне. Пятьдесят тонн. Пересверк траков. Бензин, порох, масло, кровь, пот, пыль, степная трава. Пора! Удар рукой по спуску.
Прет.
Все.
А-А-А-А-А!
Скрежеща опустился искореженный пресс небосвода – белый взрыв, дальний звон: мука раздавливания оборвалась бесконечным падением.
– Жора! Жора, милый, ну… – Георгий Михайлович напрягся и заставил глаза открыться. По мере того, как лихорадка еженощного кошмара замирала, сознание начинало выделять ощущения: тикал будильник в темноте… Жена еще подула ему в лицо, погладила, отирая пот со лба и шеи; сев, стянула рубашку, прижалась к нему в тепле постели…
Подводный цвет уличных фонарей проникал в окно – большое, во всю стену, как витрина. Что-то беспокоящее было в этом свете.
Очень большое окно…
И черные бархатные занавеси – были ли?
Свет – мутный, зелено-лимонный – стал уже ярок! что за свет?!
Мышцы обессилели в сыром и горячем внутреннем гуле. Спеленутое ужасом тело не повиновалось. Закостенела гортань. В смертной тоске Георгий Михайлович издал жалобный стон…
…И проснулся окончательно.
Зажег настольную лампу.
Фотография жены на ночном столике.
Закурил.
Усмехнулся криво.
Ныла раненая нога (тот бой). Должно быть, к оттепели. Зима, зима… Луна висела на небе, как медаль на груди мертвеца. И лишь изредка предутренняя тишина нарушалась шумом проезжавших по улицам такси.
В пять часов Георгий Михайлович встал, накинул халат и тихонько, чтоб не разбудить соседей, понес на кухню чайник. Метнулся в щель одинокий таракан; натужно закашлял в своей комнате астматик Павел Петрович.
Пока закипал чайник, Георгий Михайлович пожал плечами и выкурил еще одну сигарету, мурлыча себе под нос крутой мат солдатской песенки.
Чайник зашумел уютно и дружелюбно, как какое-нибудь домашнее животное. В сущности, надо б было купить термос, но с чайником как-то веселее.
Будильник в комнате показывал уже четверть шестого. Георгий Михайлович заварил чай, сдвинув на край стола стопку проверенных вечером сочинений 9-го «Б»: «Образ Печорина». (Класс обнадеживал похвальным количеством споров; содранных с учебника и стандартно-убогих отписок насчитывалось лишь восемь из двадцати девяти – и столько же двоек, за чем следовало ждать незамедлительного брюзжания начальства. В основном же 9-й «Б», мимолетно отсоболезновав «трагедии лишнего человека», «жертве эпохи», Печорина тем не менее категорически хаял за «ужасный эгоизм», «сплошной вред» и «вообще за подлость»; даже «безусловная его храбрость» им не импонировала. Самостоятельность суждений Георгий Михайлович всячески поощрял (даже провоцировал) и, сознавая предел постижения шестнадцатилетним народом 9-го «Б» противоречивости бытия, к их точке зрения на многострадального эгоиста относился одобрительно – хотя, нельзя отрицать, это несколько расходилось с тем, что им полагалось думать по программе.)
Книги равнялись в самодельном, до потолка, стеллаже, как солдаты на плацу (Георгий Михайлович прощал себе единственно слабость к мысленным военным сравнениям). Он поводил рукой по корешкам, вытащил том Марка Аврелия, раскрыл наугад и стал читать, устроившись поудобнее в кресле. Кресло было старое, из потемневшего дуба; потертая кожаная обивка давно утратила первоначальный вишневый цвет.
Георгий Михайлович читал, курил, прихлебывал крепкий чай, и постепенно запах легкого болгарского табака и свежезаваренного чая смешался со специфическим запахом старых книг и деревянной дряхлеющей мебели, и добрая в своем суровом спокойствии и приятии жизни логика римлянина накладывалась на привычную эту гамму утренних запахов, и Георгий Михайлович почувствовал, как возвращается к нему обычное тяжелое равновесие после обычного тяжелого пробуждения.