Муки и радости - Ирвинг Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В чем они были грешны? Чем провинились? — горестно вопрошал Микеланджело. — За что их осудили на смерть без колебания и пощады? В каких диких лесах мы живем, если эти зверские, бессмысленные преступления совершаются безнаказанно?
Как он, Микеланджело, был прав, поместив на этой стене разгневанного, яростного Иисуса в день Страшного Суда!
Он перерисовал теперь весь нижний край картона — и правый угол и левый, где мертвые вставали из могил: впервые набросал он группу уже осужденных, проклятых людей: Харон вез их в своей ладье к теснинам ада. Теперь человек казался лишь особой формой животного, которое ищет себе пропитание, бродя по лику земли. Неужто человек обладает бессмертной душой? А если и обладает, то как мало это значит! Ведь душа всего лишь некий довесок, который человек должен тащить с собой в преисподнюю. Может быть, она поможет ему снова попасть в чистилище и, в конечном итоге, даже в рай? Однако сейчас Микеланджело был склонен сказать: «Позвольте усомниться в этом»… ибо Виттория Колонна тоже переживала тяжелое время.
Джованни Пьетро Караффа, давно уже подозревавший Витторию в том, что она интересуется новыми учениями и бросает вызов вере, был теперь назначен кардиналом. Этот религиозный фанатик прилагал все усилия к тому, чтобы ввести в Италии инквизицию, истребить еретиков, вольнодумцев, инакомыслящих… и, что уже имело прямое касательство к Виттории Колонне, тех, кто воздействовал на церковь извне, стараясь побудить ее к внутренним реформам. Кардинал Караффа не делал секрета из того, что считает Витторию Колонну и небольшой ее кружок опасным для церкви. Хотя кружок был малочислен и собиралось у Виттории обычно не больше восьми-девяти человек, среди них все же нашелся доносчик: каждый понедельник утром Караффа располагал подробной записью бесед, которые велись у Виттории в воскресный вечер.
— Чем это грозит вам? — с тревогой спрашивал Микеланджело Витторию.
— Да ничем, — ведь многие кардиналы сами стоят за реформу.
— А если Караффа захватит власть?
— Тогда — изгнание.
У Микеланджело упало сердце. Он смотрел на ее белое, как алебастр, лицо и сам страшно побледнел.
— Может быть, вам надо держаться осторожней?
От волнения голос его звучал хрипло. О ком он беспокоится, за кого молит судьбу — за нее или за себя? Ведь она знала, как важно для него ее присутствие в Риме.
— Осторожность ни к чему не приведет. Я могла бы просить и вас быть более осторожным. — Казалось, ее голос звучит тоже чуть хрипло. О ком она беспокоится, за кого молит — за себя или за него? Разве она не дала ему понять, что она желает, чтобы он был подле нее? — Караффе очень не нравится, как вы пишете в Систине.
— Откуда ему знать, как я пишу? Я всегда запираю капеллу.
— Он узнает об этом тем же способом, каким узнает о наших беседах.
С тех пор как Микеланджело начал увеличивать свои картоны, он никого, кроме Урбино, Томмазо, кардинала Никколо и Джованни Сальвиати, в мастерскую не пускал, и ни одна живая душа, помимо Урбино, не бывала у него в капелле. И все же о том, что именно он писал на стене, знал не только кардинал Караффа. Микеланджело стал получать письма с откликами на свою работу из многих мест Италии. Самое странное письмо пришло от Пьетро Аретино. Микеланджело знал его по слухам как одаренного писателя и в то же время негодяя, лишенного всякой совести: путем наглых вымогательств он нажил целое состояние, добивался всяческих благ, загребал огромные деньги. Он получал эти деньги даже у принцев и кардиналов, запугивая их тем, какой вред он нанесет им, если наводнит Европу своими злобными письмами, в которых будет столько острот и комических подробностей, что при дворах сразу же начнут пересказывать эти клеветнические письма как забавные анекдоты. Жадность и неумная похоть иногда толкали его на край нищеты, навлекали немилость власть имущих, но в данное время он был важной персоной в Венеции, интимным другом Тициана, общался с королями.
Аретино в своем послании вздумал подсказать Микеланджело, как тот должен писать «Страшный Суд»:
«Среди бесчисленной толпы я вижу Антихриста с такими чертами, какие вы один можете вообразить; я вижу ужас на лицах живых; я вижу, как угасает лик солнца, луны, и звезд; вижу, как жизнь превращается в огонь, воздух, землю и воду и исчезает, как сама усталая Природа становится дряхлой и бесплодной… Я вижу жизнь и смерть, охваченные ужасом и смятением… Я вижу, как стремительно срываются слова осуждения, которые среди страшных громов произносит Сын Божий…»
Аретино заканчивал свое пространное письмо замечанием, что, хотя он клялся никогда больше не приезжать в Рим, его одолевает желание поклониться гению Микеланджело. Стараясь отвязаться от непрошеного советчика, Микеланджело отвечал ему в насмешливом тоне:
«Если вы говорите, что приедете в Рим только для того, чтобы посмотреть на мои произведения, то прошу вас отказаться от вашего намерения. Это было бы уж слишком много! Получив ваше письмо, я испытал радость и в то же время огорчился, так как, закончив уже большую часть росписи, я никак не могу воспользоваться вашим замыслом».
Аретино засыпал Микеланджело ворохом писем, назойливо домогаясь то рисунка, то куска картона, то модели. «Разве я не заслужил своею преданностью того, чтобы получить от вас, князя скульптуры и живописи, один из тех картонов, которые вы кидаете в огонь?» Он присылал письма даже друзьям Микеланджело — юному Вазари, которого Аретино знал по Венеции, и другим художникам, часто бывавшим в мастерской на Мачелло деи Корви, — желая заручиться их помощью и все же получить от Микеланджело кое-какие рисунки, чтобы потом продать их. Микеланджело отвечал венецианцу все уклончивей, потом эта история ему надоела и он резко оттолкнул Аретино.
Это было ошибкой. Аретино таил свою злобу до тех пор, пока Микеланджело не закончил фреску «Страшного Суда», затем он испустил две зловонных чернильных струи, одна из которых едва не уничтожила пятилетний труд Микеланджело, а другая изрядно попортила его характер.
7
Время и пространство теперь слились для него воедино. Он не мог бы сказать, сколько дней, недель или месяцев прошло с тех пор, как 1537 год уступил свое место 1538-му, но он мог в точности перечислить все фигуры на алтарной стене, взлетающие сквозь нижние слои облаков вверх, к скалистому утесу, по обе стороны от Божьей Матери и Сына. Христос, с яростной угрозой занесший над головою десницу, возник здесь не для того, чтобы выслушивать мольбы и пени. Грешники тщетно просили бы о пощаде. Нечестивцы были обречены заранее, в воздухе веял ужас.
И все же никогда и нигде еще формы человеческих тел не были написаны так любовно и трепетно, как на этой стене. Неужели столь низкий и бедный дух мог жить в столь благородном воплощении? Почему тела перепуганных смертных созданий были так сильны и прекрасны, что любые подвиги их ума и души не могли сравниться с высоким совершенством их плоти?
Каждое утро Урбино готовил нужное на данный день поле стены под фреску; к вечеру Микеланджело заполнял это поле то фигурой свергаемого в преисподнюю грешника, то изображениями уже состарившихся Адама и Евы. Урбино стал теперь, подобно Росселли, настоящим мастером и так искусно подгонял участок свежей, утренней штукатурки к подсохшему вчерашнему, что швов и линий соединения нельзя было заметить. В полдень служанка Катерина приносила в капеллу горячую пищу, Урбино ставил ее на жаровню, тут же, на лесах, а потом подавал Микеланджело.
— Ешьте как следует. Вам нужны силы. Вот кулебяка. Приготовлена в точности так, как это делала ваша мачеха: цыпленок зажарен на масле и перемолот вместе с луком, петрушкой, яйцами и шафраном.
— Урбино, ты знаешь, я слишком взвинчен, чтобы есть в середине рабочего дня.
— …и слишком устаете, чтобы есть в конце. Посмотрите-ка, что тут у меня есть — салат! Такой, что сам тает во рту.
Микеланджело усмехнулся. Чтобы доставить удовольствие Урбино, он начинал есть и сам дивился тому, что еда казалась ему вкусной и напоминала блюда покойной мачехи. А Урбино был рад: его тактика возымела успех.
Поработав месяц или два без перерыва, Микеланджело едва держался на ногах, и Урбино заставлял его посидеть дома, отдохнуть, отвлечься, занявшись блоками «Пророка», «Сивиллы» и «Богоматери», предназначенных для наследников Ровере. Когда Микеланджело услышал, что умер герцог Урбинский, он почувствовал огромное облегчение, хотя и сознавал, что радость по поводу смерти человека достойна покаяния. Скоро в мастерскую на Мачелло деи Корви явился новый герцог Урбинский. Взглянув на стоявшего в дверях герцога, Микеланджело поразился: так он был похож на своего отца.
«Боже мой, — подумал Микеланджело, — мне достаются в наследство сыновья не только моих друзей, но и заклятых врагов».